Как, впрочем и его самого, человека, двигателя Вселенной. То есть его преображение. В первую голову нравственное, оплачиваемое по самому высокому курсу: возвратом ссуд на жизнь всем, кто выдал тебе их ранее. То есть воскрешением отцов из мертвых. Как? Лучше не спрашивайте. Точнее попробуйте принять необходимость этого постулата на веру. А о реализуемости поговорим после
Итак: главный враг человека это смерть. А с врагами надо бороться. Всем миром. Даже больше, чем всем живыми и павшими, которых для этой борьбы, Федоров, предлагает воскресить. Иначе не исполнится божественное предначертание человека. Ему не сбыться. Не бывать самим собой. Точнее тем, каким его хотел бы видеть Всевышний. Найдено главное дело для каждого на земле. Общее для всех. Борьба со смертью. За воскрешение и преображение. Федоров именно так и озаглавит потом свой краеугольный труд «Философия общего дела».
Дело это, понятно, не только земного масштаба. А больше космического. Если угодно астрофизического, когда границы затеянного выпирают далеко за обозримый горизонт, уносясь к бесконечным звездам. И «общему делу» уже тесен человек как таковой, его усовершенствование вплоть до нескончаемости. «Делу» нужна Вселенная в целом. Ибо без преобразовательной деятельности человека она пропадет. Звезды застынут, как толкует физика. Скажем, тоже второе начало термодинамики. Дабы космос «согреть» потребно человеческое дыхание. Цивилизация. Разум. И смертный приговор физиков для остывающей Вселенной может быть оспорен. Отменен. Надо лишь, как увещевал Федоров, навалиться всем миром. Даже больше, чем всем: миром по ту сторону жизни и по эту. Короче стереть между этими мирами грань.
Мудрец сетовал на неродственность и небратство. Всё раздираемо противоречиями. Кипит вражда и грохочут войны. Причины больше природные. Те, что сотворены нерегулируемым космическим хаосом и отпечатком легли на род людской. Посему природе, космосу нужен опытный поводырь. Дабы те перестали искушать несовершенных человеков: ссорить их и вводить в гнев. Несовершенства, таким образом, должны улечься. Люди поумнеть. Космос облагородиться.
Русский космизм, званный в этот мир "первым" Гагариным философом Николаем Федоровым взял на себя роль пастора звезд и галактик. Духовника квазаров, пульсаров и черных дыр. Планет в частности. Земли в том числе. Всего, на что падает взгляд в верх. Туда, где человеку дано навсегда остаться самим собой. То есть творимым и творцом.
Пушкин и Гончарова
Если весь мир воспринимает Пушкина через сияющий хрусталь его божественных стихов, то есть место на карте, где угол зрения на творчество гения слегка смещен и несколько размыт вуалью его обворожительной супруги.
Родившись в 30 верстах от города Тамбова, большую часть жизни проблистав в столицах Петербурге и Москве, проторив пути в Берлин, Женеву, Ниццу, Дрезден, Бонн и Вятку, Наталья Гончарова, тем не менее, причислена в Калуге к землякам, хотя именно в этом городе она сияла на балах довольно редко, а более всего держалась родовых корней, что были 25 верстах от центра тамошней провинции в местечке Полотняный завод, что славилось бумажно-парусиновой мануфактурой, на которой гнули спину на семейство Гончаровых 12 тысяч местных батраков.
Именно этот историко-географический факт в биографии любимой внучки промотавшего свои полотняно-заводские миллионы деда Афанасия Гончарова стал постепенно ключевым в восприятии в калужских весях личности и творчества её великого мужа. Калуга стала смотреть на Пушкина исключительно через помпезные въездные ворота в полотняно-заводское имение семьи своей возлюбленной, полагая, видимо, что "калужский фактор" стал в самый плодотворный период жизни гения почти определяющим и не будь его, неизвестно ещё, прочли бы мы главные его творения, без коих сегодня немыслима вся русская словесность.
Отчасти такая точка зрения имеет место быть, ибо та же "болдинская осень" случилась в творчестве поэта не без влияния родственников будущей жены, конкретно держателя полотняно-заводских миллионов (а, следовательно приданого 18-летней красавицы Натальи) экспрессивного и малорационального деда Афанасия, не нашедшего ничего лучшего, как предложить поэту в качестве приданого невесты уродливую 600-пудовую бронзовую статую Екатерины II, что годами пылилась в подвале полотняно-заводского дворца Гончаровых. Поняв, что деньги на приданое невесте придется добывать самому и затем одалживать их тёще, Пушкин устремляется в своё Болдино для перезакладки имения и оформления ссуд, из которых планирует выделить родственникам жены 11 тысяч. На беду (а может и совсем наоборот) оказывается надолго запертым в своем имени эпидемиологическим карантином и от избытка навязанного свыше досуга творит бессмертные стихи.
Малая, если так можно выразиться, родина жены поэта всегда ревниво относилась к пушкинской теме, полагая, что любовь поэта к своей избраннице должна обязательно распространяться и на веси, связанные с ней. Поэтому в Калуге издавна сформировалась партия, стойко исповедующая идеологию непременного пребывания Пушкина в самой Калуге. Обоснование всего одна начальная строка из "Путешествия в Арзрум": "Из Москвы поехал я на Калугу, Белёв и Орёл" Впрочем у этой точки зрения нашлись и оппоненты, указывающие на нетождественность предлогов "на" и "в". Тем более, что никаких иных документальных доказательств посещения заповедника провинциального купечества великим русским поэтом не обнаруживалось. И тот, скорее всего, прокладывал маршруты в имение родственников прекрасной Натали в обход Калуги. Так короче.
Тем паче в остроумно-назидательных письмах своей супруге всякий раз выводил метящую ей в приемные матери Калугу в довольно неприглядном свете, ставя её по уровню мещанского прозябания на самые высокие места. Почти что вровень с Москвою. И настоятельно не рекомендовал Наталье Николаевне губернские увеселения. К коим, как следует из тех же писем, она, видимо, была весьма предрасположена.
По той ли причине, а может, как раз в унисон иной, высказанной ранее в адрес Калуги её выдающимся супругом, но губерния и по сей день скупится на увековечение памяти своей блистательной землячке, на протяжении последних вот уже трёх десятков лет так и не решившись установить в Калуге памятник неподражаемой супружеской чете. Уже практически готовый, но так и не получивший одобрения калужского обывателя на место его прописки в границах областного центра. Якобы для захолустного сегодня Полотняного завода родового гнезда Гончаровых он чересчур значителен, а для Калуги ядра губернского величия излишне шаловлив.
"Приемная мать" прекрасной Натали старо-, а теперь уже и новокупеческая Калуга считала и считает Пушкина, пожалуй, даже более своим, нежели его законную супругу. Последняя всегда упоминается в контексте "мужчиной жены", хотя и с полным арсеналом всяческих супружеских достоинств, без которых, по мысли местного истеблишмента, никак нельзя числиться в высоком ранге первой леди русской словесности. Отсюда и защитная позиция в непрекращающихся по сей день известных кривотолках на счёт Натальи Николаевны: "виновна или нет?" Надо отдать должное принявшей на себя роль отчего гнезда Калуге сомнений в праведности пушкинской избранницы здесь никогда не допускалось
Константин Паустовский
Паустовского я полюбил поздно, но молниеносно. Не в школе, не после, а только сейчас. Вдруг как ударило током. С опозданием, но пускай. Точно помню: это были «Караси» из его «Повести о жизни» великой, как оказалось, но малознаменитой саги о былом. «Он (карась) лежал на боку, вытаскивал из закоулков своей необъятной памяти первую детскую рыбалку маэстро, отдувался и шевелил плавниками. От его чешуи шёл удивительный запах подводного царства. Я пускал карася в ведро. Он ворочался там среди травы, неожиданно бил хвостом и обдавал меня брызгами. Я слизывал эти брызги со своих губ, мне хотелось напиться из ведра, но отец не позволял этого».
Вот именно с этого места «слизывал брызги со своих губ» всё и началось. Я понял, что испытывал многолетнюю жажду. Но не догадывался о том. А только теперь, когда неожиданно ощутил живительную влагу поэтической прозы на пересохших губах. И тут же не преминул припасть к её первоисточнику. «Мне казалось, что вода в ведре с карасём и травой должна быть такой же душистой и вкусной, как вода грозовых дождей, писал, как дышал мэтр. Мы, мальчишки, жадно пили её и верили, что от этого человек будет жить до ста двадцати лет. Так, по крайней мере, уверял Нечипор» Я верю: ровно до ста двадцати, а может, и с гаком. Клясться, впрочем, не заставляйте, но от нечипоровой веры не отрекусь
Белая Церковь с карасями увы, увы Мещора, признаюсь, сподручней будет. Короче, как-то летом я усадил жену и детей в машину и покатил туда: Спас-Клёпики, Тума, Касимов, Гусь-Железный, Гусь-Хрустальный, озёра (сплошь Великие, других названий здесь почти нет), болотца, речушки, сотни вёрст комариных угодий (выдолбленного где-то под Спас-Клёпиками из огромного дерева комара так и нарекли Хозяин Мещоры), черника, лисички и томик Константина Георгиевича в бардачке. Плюс схема проезда до тихой Солотчи. Из этой грохочущей автомобильным железом Рязани. Проспекты, светофоры, пробки, выезд из города, мост, Ока и вот уже сумерки. Спешно мимо. Солотча не открыла своих писательских тайн, загадочно прошумев прибрежными кронами за окном. А я так ждал