Регионы Российской империи: идентичность, репрезентация, (на)значение. Коллективная монография - Коллектив авторов 22 стр.


Хотя взгляд на «просвещение Сибири», изложенный Словцовым в инструкции для визитаторов, можно интерпретировать как результат десятилетней работы в России «Библейского общества», из писем и более поздних трудов Словцова ясно, что историк был искренне убежден в необходимости интеграции светского и духовного образования[272]. В «Историческом обозрении Сибири» главными действующими силами сибирской истории он называл «Православие и Правосудие, неразлучные подруги народного благоденствия»[273]. В заключении же ко второму тому он утверждал, что эти «подруги» уже успели довольно сильно повлиять на жизнь в Сибири, но работа их продолжается: «Но кончится ли когда-либо у Церкви и Правительства сугубая борьба с духом мира, по-видимому побеждаемым и вечно воинствующим, история не вправе предсказывать, как Сибилла»[274].

То, что для Словцова нарратив сибирской истории имел особый смысл, ясно видно и в отсылках к собственному опыту в «Историческом обозрении Сибири». Словцов часто тепло отзывается о своей уральской родине, чаще всего упоминая ее пейзажи, полезные ископаемые и промышленность. Семейные воспоминания появляются гораздо реже и обычно туманны. Например, рассказывая об уральской металлургии, Словцов вставляет следующую сноску: «На Нижнесусанском заводе, да простит читатель эгоизму, я родился в 1767 году. Рассматривая причины своих погрешностей, я иногда покушаюсь спрашивать себя: не стук ли молотов, от колыбели поражавший мое слышание, оглушил меня надолго для кротких впечатлений самопознания?»[275] Столь метафорично Словцов комментирует одновременно и отличие своего образа жизни от более замкнутого существования его предков, и роль «Церкви и Правительства» в том, как изменилась его судьба: вначале эти агенты перемен заставили родителей отправить Словцова в Тобольскую семинарию, а затем открыли для него карьерные перспективы[276].

Большой нарратив сибирской истории, каким его видел Словцов, в какой-то степени определил и его взгляд на историю своей семьи. Берега реки Нейвы, на которых вырос автор, для него усеяны «перстию моих предков, которые за рубеж Урала первые перенесли Руския письмена и Евангельское просвещение»[277]. Но из приведенной выше сноски видно, что Словцов и сам понимал: просвещение для него стало возможно только вдали от семейного очага. С возрастом он все более увлекался позитивной ролью империи, которую исследовал в «Историческом обозрении Сибири». Вероятно, он также стремился включить в этот большой нарратив и собственную семью[278].

В «Историческом обозрении» уральская родина Словцова показана как перевалочный пункт перед заселением Сибири: «Это пространство, само собою после насаждавшееся людьми, было рассадником для распространения русской населенности за Енисеем»[279]. Урал для Словцова  сердце «старой Сибири», в которой важную роль он отводит устюжанам и среди них видит своих предков. Именно устюжане, по его мнению, и помогли сделать Сибирь российской: «Сибирский говор есть говор устюжский, подражатель новгородский. Сибирь обыскана, добыта, населена, обстроена, образована все устюжанами и их собратией, говорившею тем же наречием. Устюжане дали нам земледельцев, ямщиков, посадских, соорудили нам храмы и колокольни, завели ярмарки, установили праздники Устюжских Чудотворцев, вошли как хозяева в доверенность у инородцев, скупали у них мягкую рухлядь на табак, на корольки и топоры, а к ним привозили серебряные кресты, перстни, запонки, финифтяные табакерки и прочие щепеткие изделия своей работы. По какому-то жребию единообразия, даже казачьи команды пополнялись из таких городов, где говорили тем же наречием. Стефан Великопермский, по плоти устюжанин, низлагая с 1383 по 1397 г. идолов Угры и Печоры, пермяков и зырян, кажется, с берегов Выми благословил путь к востоку своим землякам, даже до Баранова, перенесшего устюжскую образованность на берег Америки»[280]. Словцов завершает отступление о роли выходцев из Устюга в сибирской истории гиперболой: «Без устюжан в Сибири не обойдется некакое дело»[281].

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Большой нарратив сибирской истории, каким его видел Словцов, в какой-то степени определил и его взгляд на историю своей семьи. Берега реки Нейвы, на которых вырос автор, для него усеяны «перстию моих предков, которые за рубеж Урала первые перенесли Руския письмена и Евангельское просвещение»[277]. Но из приведенной выше сноски видно, что Словцов и сам понимал: просвещение для него стало возможно только вдали от семейного очага. С возрастом он все более увлекался позитивной ролью империи, которую исследовал в «Историческом обозрении Сибири». Вероятно, он также стремился включить в этот большой нарратив и собственную семью[278].

В «Историческом обозрении» уральская родина Словцова показана как перевалочный пункт перед заселением Сибири: «Это пространство, само собою после насаждавшееся людьми, было рассадником для распространения русской населенности за Енисеем»[279]. Урал для Словцова  сердце «старой Сибири», в которой важную роль он отводит устюжанам и среди них видит своих предков. Именно устюжане, по его мнению, и помогли сделать Сибирь российской: «Сибирский говор есть говор устюжский, подражатель новгородский. Сибирь обыскана, добыта, населена, обстроена, образована все устюжанами и их собратией, говорившею тем же наречием. Устюжане дали нам земледельцев, ямщиков, посадских, соорудили нам храмы и колокольни, завели ярмарки, установили праздники Устюжских Чудотворцев, вошли как хозяева в доверенность у инородцев, скупали у них мягкую рухлядь на табак, на корольки и топоры, а к ним привозили серебряные кресты, перстни, запонки, финифтяные табакерки и прочие щепеткие изделия своей работы. По какому-то жребию единообразия, даже казачьи команды пополнялись из таких городов, где говорили тем же наречием. Стефан Великопермский, по плоти устюжанин, низлагая с 1383 по 1397 г. идолов Угры и Печоры, пермяков и зырян, кажется, с берегов Выми благословил путь к востоку своим землякам, даже до Баранова, перенесшего устюжскую образованность на берег Америки»[280]. Словцов завершает отступление о роли выходцев из Устюга в сибирской истории гиперболой: «Без устюжан в Сибири не обойдется некакое дело»[281].

Если Сибирь для Словцова  страна, возникшая из «многочисленных зародышей», то устюжане  лучшие из них. «Старая Сибирь» тем самым противопоставлена Иркутской губернии, которая «во многих отношениях общественного благоустройства далеко отстала против старой Сибири»[282]. В Иркутской губернии, подчеркивает Словцов, намного меньше переселенцев из Устюга. Напротив, ее просторы «заселены больше или меньше преступниками», и потому в «физиономии Ленских жителей, которых не раз я видел, еще отливается какая-то безотрадность, сказывающая о жалком их происхождении»[283]. Словцов даже утверждает, что русские переселенцы «старой Сибири» происходят от «крупного, высокого поколения людей», но стать их ухудшилась по мере того, как их роды смешивались с семьями более поздних переселенцев, рожденных от «невоздержных и болезненных родителей, происшедших от посельщиков или их приятелей»[284]. Легко заметить деградацию русских «зародышей» в Сибири, утверждает Словцов  достаточно просто проехаться по региону. Если «старую Сибирь» легко и в больших количествах заселили устюжане, то Иркутская губерния  «страна исправительная», куда «не переставала прибывать сволочь людей и где нехотя перенималось кое-что из жилья инородческого»[285]. В Сибири Словцов видел некий демографический переход: «естественная веселость русского, не скоро обуздываемая, дичала, бесчинствовала там, на новосельях, как между тем северные водворения принимали характер единообразного остепенения, в котором отсвечивал образец устюжский»[286].

«Историческое обозрение Сибири», вероятно, осталось незаконченным. Хотя в подзаголовке второго тома и указан период «с 1742 по 1823 год», повествование доведено только до 1765 года. Том подготовлен к печати самим Словцовым: в феврале 1842 года он написал посвящение, а незадолго до смерти в марте 1843го включил распоряжения по поводу книги в завещание[287]. Внося в толстую рукопись последние поправки, Словцов пытался показать, что у большой истории Сибири есть личное измерение. Второй том он посвятил Сперанскому, который в 1823 году был сибирским генерал-губернатором, но что еще важнее, полвека оставался близким другом Словцова, и жизненные пути их во многом совпадали. Хотя второй том завершается событиями 1765 года (сам Словцов родился двумя годами позже), в заключении автор размышляет о том, как магистральный нарратив сибирской истории проходит через факты его собственной биографии. В это размышление вставлено личное воспоминание о сибирском губернаторе Денисе Чичерине. В последние годы его управления Сибирью (17631781) Словцов приехал учиться в Тобольскую семинарию. Губернатору Чичерину Словцов отводит место среди «достопамятных мужей»: его правление было «не бумажное, а самое дельное», «столь же величавое, сколь благонамеренное». Историк, пребывавший в последние годы этого правления «в отроческом возрасте», вспоминает о двух случаях, связанных с Чичериным[288]. Первый рассказ  о том, как губернатор, посещая семинарию, ответил на латинское приветствие студентов на том же языке. Второй  «каким образом в его губернаторство оканчивалась вечерняя заря в мае, июне и частию в июле, по отбитии барабана» на Троицком холме[289]. «Усладительное пение из кларнетов и скрипок» символизировало для Словцова не только начало новой эры сибирской истории, но и первые шаги самого автора как сознательного деятеля этой истории.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Примечательна концовка главного труда Словцова. Поскольку уральские приходы входили в Тобольскую епархию, Урал для Словцова «не отделял Сибирь от России, политически или нравственно» и «не был гранью между государством и колонией»[290]. Однако создание двух сибирских наместничеств вскоре после окончания губернаторства Чичерина стало, по мнению историка, поворотным моментом: «слава Богу, сделало Сибирь недалекою от царя и верховнаго правительства в умах нашего края нечувствительно отстоялась новая уверенность, показалось, что Урал упал, что между Тобольском и столицей открылась равнина»[291]. Можно сказать, что так империя дотянулась до родной деревни Словцова[292]. В этом городе идеалы империи открываются ее подданным как через дела чиновников, так и в самом городском пейзаже. Именно на этой ноте заканчивается «Историческое обозрение Сибири».

Личный опыт Словцова был важной точкой отсчета для эволюции его взглядов на сибирскую историю. Составляя должностную инструкцию для визитаторов, он утверждал, что говорит «не за себя, а за дело». Вероятно, он имел в виду «дело» не только в узком смысле профессиональной работы, но и в более широком  как «великое дело» Российской империи[293].

Вернемся к той поездке Словцова в Якутск, когда он с грустью видел закрытые школы. Остановившись в Верхоленске, он рассуждал об увиденном по дороге: «Не без размышления смотрит туда и сюда едущий путешественник, когда видит и слышит, как Буряты разноименные посменно являются и исчезают при его пути»[294]. Буряты, в свою очередь, напоминали ему прошлые поездки по Сибири: «Было время, когда у сих прозаических пастухов, к которым нельзя приложить ни одного полустишия из эклог Виргилия, я кочевал целые недели. Ни воззрение на красоты усмехающейся природы, ни летнее, благорастворение воздуха, ни влияние русского соседства, ничто не может доныне тронуть, пробудить их к перемене отвратительного житья. Скорее можно надеяться поднять из-под лав Геркулана целый листок Тацита, нежели успеть провести новый штрих в цепенеющей голове бурята, оседлого по сю сторону Байкала»[295].

Назад Дальше