Регионы Российской империи: идентичность, репрезентация, (на)значение. Коллективная монография - Коллектив авторов 7 стр.


Едва ли стоит удивляться тому, что, когда другой обозреватель того же собрания сочинений, историк права Ф. М. Дмитриев, осмелился утверждать незыблемость приговора, когда-то вынесенного Кавелиным в отношении местной исторической жизни[45], Бестужев-Рюмин не замедлил вступить с ним в полемику. В отличие от оппонента, он выражал сомнения в благодетельности для русской жизни политики московских князей, избивавших целые города и «тасовавших народонаселение, как колоду карт: из Новгорода в Нижний, из Нижнего в Новгород»[46]. Не был он уверен и в том, что предполагаемый мотив этих действий, «общий государственный интерес, о котором говорит г. Дмитриев, не есть плод позднейшего историко-философского отвлечения»[47]. Иначе говоря, по мнению критика, московская централизация обрела смысл и оправдание у Кавелина и его единомышленников лишь в свете учения Гегеля, и эта телеология решительным образом исказила историческую перспективу, в которой следовало бы рассматривать процесс «собирания русских земель».

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Один из эпизодов этой полемики, когда на сетования Дмитриева, что Бестужев в своей критике проявляет знакомство «разве только с исторической литературой и не делает никаких исследований»[48], тот отвечал, что он как журналист и «не обязан непременно, в замен теории, которую находит неудовлетворительною, представить что-нибудь более дельное»[49], как будто содержит намек на важный для федералистов источник недовольства сложившимся положением вещей в историографии. Бестужев-Рюмин, который, провалив магистерский экзамен, вместо преподавания в родном Московском университете был вынужден заняться журналистским трудом; Щапов и Павлов, чья ученая карьера протекала вдалеке от столиц; наконец, Костомаров, надолго отлученный от науки во время саратовской ссылки: для каждого из них ресентимент был вполне ожидаемой реакцией на собственное приниженное, если не маргинальное положение в существующей академической иерархии с ее четко выраженными центрами в Москве и Петербурге. Не этот ли ресентимент провинциалов объясняет, почему под прицелом их критики оказались труды тех, чьи привилегированные научные позиции были так прочно увязаны с апологией политической централизации в прошлом?

Действительно, кавелинский тезис о ничтожности местного развития в русской истории, остававшийся для адептов «новой исторической школы» общим местом, если и не превращал изучение истории отдельных городов и областей в бессмысленное занятие, то отводил ему весьма скромное место в системе разделения труда между провинциальными и столичными исследователями. Кавелин, Соловьев и их последователи не собирались отказываться от устоявшихся до них практик, когда поступающие из провинции сведения рассматривались в лучшем случае как источник уточнений отдельных деталей в исторических построениях обобщающего характера, о возведении которых пристало помышлять лишь немногочисленным избранникам, посвященным в премудрости исторической критики, под сенью престижных корпораций вроде Московского университета[50].

Однако, как ни соблазнительна перспектива истолкования мотивов этой критики централизации как завуалированного протеста против чрезмерной централизации в распределении научных ресурсов и навязываемой провинциалам роли поставщиков архивного сырья и инвентаризаторов удаленных от столиц древностей, едва ли в нем следует видеть единственное основание федералистской концепции. Во-первых, Щапова, Костомарова, Павлова и тем более Бестужева-Рюмина никак нельзя назвать типичными для середины XIX века провинциальными любителями старины. За плечами каждого из них были годы учебы в высшей школе, защиты диссертаций, университетское преподавание или по меньшей мере сотрудничество в наиболее авторитетных столичных изданиях своего времени. Похоже, никто из них не видел противоречия в том, чтобы, реконструируя федерализм в российском прошлом на страницах своих трудов, в настоящем использовать все преимущества проживания в Петербурге. Нельзя сказать, что они делали тайну из мотивов, привязывавших их к Северной столице. Оправдываясь перед Погодиным, упрекавшим Костомарова в неприязни к Москве, тот писал: «Я люблю Москву, очень люблю. Дайте мне хоть сейчас тысячи две в год я Вам брошу Питер навсегда и не пожалею об нем»[51]. Во всяком случае, заинтересованность в столичных контактах просматривается в их деятельности гораздо лучше, нежели попытки поиска единомышленников на периферии. Брошенными мимоходом словами поощрения в адрес исторических сборников, где публиковались местные памятники древности и этнографические материалы[52], едва ли не исчерпывались непосредственные обращения федералистов к жизни российской провинции рубежа 185060х годов. Во-вторых, ссылка на ресентимент оставляет без ответа вопрос о стремительном и почти синхронном отступлении федералистов с позиций, еще никем толком не подвергнутых проверке на прочность.

Словом, какими бы ни были обстоятельства, подталкивавшие этих исследователей критиковать централизацию и искать ей альтернативу в прошлом, к их выяснению не может быть сведено изучение федералистских построений. Первостепенной задачей такого изучения должен стать анализ дискурса, в рамках которого состоялась постановка вопроса об областной истории как противовесе истории государственной. Этот анализ позволит выявить как подлинное отношение концепций Щапова, Костомарова и других ученых к критикуемым им воззрениям предшественников, так и моменты, обусловившие недолговечность исповедуемого ими своеобразного исторического федерализма.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Словом, какими бы ни были обстоятельства, подталкивавшие этих исследователей критиковать централизацию и искать ей альтернативу в прошлом, к их выяснению не может быть сведено изучение федералистских построений. Первостепенной задачей такого изучения должен стать анализ дискурса, в рамках которого состоялась постановка вопроса об областной истории как противовесе истории государственной. Этот анализ позволит выявить как подлинное отношение концепций Щапова, Костомарова и других ученых к критикуемым им воззрениям предшественников, так и моменты, обусловившие недолговечность исповедуемого ими своеобразного исторического федерализма.

Прежде всего стоит обратить внимание на специфику дисциплинарного режима, в котором велось обсуждение вопроса о местной истории в 185060е годы. Мы уже видели, что и федералисты, и их оппоненты соотносили «провинциализм» с русской историей в целом, хотя и предлагали при этом диаметрально противоположные решения этой проблемы. Что же собой представляла «наука русской истории», к требованиям которой апеллировали обе стороны? Еще в середине 1840х в серии публикаций Кавелин наметил контуры этой дисциплины указанием на необходимость изучения фактов с их внутренней, а не с внешней стороны, как это было принято раньше, во времена Карамзина и Погодина. Какие из оснований этой науки оставались с тех пор нетронутыми, а какие подвергались ревизии со стороны Щапова, Костомарова и тех, кто шел в эти годы вместе с ними? В наиболее отчетливом виде ответы на эти вопросы содержатся в материалах все той же дискуссии Бестужева-Рюмина и Дмитриева по поводу значения кавелинского наследия.

Дмитриев как верный последователь Кавелина выражал уверенность, что дальнейшие труды по русской истории покажут, «каким важным моментом во внутренней жизни нашего народа было это появление государства, и как несправедливо представлять последнее чем-то внешним для нее и не идущим вглубь ее»[53]. Как выяснилось из последующего обсуждения, Дмитриев в данном случае полемизировал с Костомаровым, который в своей нашумевшей вступительной лекции определял отношение политических форм к истории народа как частный случай диалектики явления и сущности. С одной стороны, поверхностными представлялись ему все попытки не только истолкования событий прошлого, но и «последовательного изображения законодательства, учреждений и быта», которые не были проникнуты потребностью «уразумения народного духа». С другой стороны, «критическая обработка во всех подробностях истории внешних явлений», по убеждению Костомарова, неизбежно предшествует составлению хоть сколько-нибудь удовлетворительной истории народа, ибо «без внимательного рассмотрения внешних подробностей невозможно приступить к внутреннему содержанию». Однако такое равновесие между внешним и внутренним признавалось им только при определении очередности исследовательских задач, но не их важности. Основным предметом исторического изучения, по Костомарову, было все же движение духовно-нравственного бытия народа, которое выражалось «в его понятиях, верованиях, чувствованиях, надеждах, страданиях». В исследовании этой нетронутой пока народной духовной жизни автор вступительной лекции видел «основу и объяснение всякого политического события поверку и суд всякого учреждения и закона»[54]. Дмитриев же продолжал настаивать на том, что никакой иной истории народа, помимо политической, в России быть не может, ведь «в создании государства по преимуществу выразилась творческая сила нашего народа»[55].

Вместо Костомарова на эти возражения в печати взялся ответить Бестужев-Рюмин. Выступая против отождествления политической и народной истории, он отвергал и прямолинейное их противопоставление: «Мы того мнения, что бытовая история вовсе не противоречит политической, а, напротив, должна быть в тесной, неразрывной связи с нею; только, разумеется, при ближайшем знакомстве с бытом изменится сама собою относительная важность того или другого события, а главное, перестановится точка зрения»[56].

Когда же Дмитриев попытался оспорить необходимость такой перестановки[57], Бестужев уточнил, что речь идет не о создании иной в своих основаниях истории, а о выходе за узкие рамки уже имеющейся. Если та ее политическая версия, которой придерживалась школа Кавелина и Соловьева, «вообще знать не хочет всякого проявления народного духа», довольствуясь фактами, «совершающимися в высших сферах», то «здесь история цивилизации, культуры то есть история той почвы, на которой вырастают учреждения». Он полагал, что политическая история, которой придерживалась школа Кавелина и Соловьева, не в состоянии достичь этой цели: довольствуясь фактами, «совершающимися в высших сферах», она пренебрегает «всяким проявлением народного духа»[58]. Неприятие построений Кавелина и его единомышленников проистекает из законного «желания узнать другие сферы жизни и проследить их взаимодействие». «Бытовая история вовсе не противоречит политической, а, напротив, должна быть в тесной, неразрывной связи с нею». При этом, по Бестужеву, проблематика политической истории не упраздняется, а помещается в иной, более широкий контекст[59].

Назад Дальше