Регионы Российской империи: идентичность, репрезентация, (на)значение. Коллективная монография - Коллектив авторов 8 стр.


КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Когда же Дмитриев попытался оспорить необходимость такой перестановки[57], Бестужев уточнил, что речь идет не о создании иной в своих основаниях истории, а о выходе за узкие рамки уже имеющейся. Если та ее политическая версия, которой придерживалась школа Кавелина и Соловьева, «вообще знать не хочет всякого проявления народного духа», довольствуясь фактами, «совершающимися в высших сферах», то «здесь история цивилизации, культуры то есть история той почвы, на которой вырастают учреждения». Он полагал, что политическая история, которой придерживалась школа Кавелина и Соловьева, не в состоянии достичь этой цели: довольствуясь фактами, «совершающимися в высших сферах», она пренебрегает «всяким проявлением народного духа»[58]. Неприятие построений Кавелина и его единомышленников проистекает из законного «желания узнать другие сферы жизни и проследить их взаимодействие». «Бытовая история вовсе не противоречит политической, а, напротив, должна быть в тесной, неразрывной связи с нею». При этом, по Бестужеву, проблематика политической истории не упраздняется, а помещается в иной, более широкий контекст[59].

От того, насколько радикальной мыслилась эта перестановка, собственно, и зависело отношение федералистов начала 1860х годов к наследию «новой исторической школы». На первый взгляд, не только в современных работах ее последователей, но и в старых работах самого Кавелина, где тот обосновывал свое видение задач «науки русской истории», они могли найти немало идей, которые составляли своего рода каркас их собственных построений. Представления об органическом характере исторического развития, безусловное предпочтение внутреннего внешнему и даже учение о народе как главном предмете, которому историки должны уделять первостепенное внимание,  все эти ключевые для Костомарова, Бестужева и их единомышленников моменты были весьма созвучны рассуждениям Кавелина более чем десятилетней давности, а в одной из его рецензий 1847 года они сконцентрированы в такой степени, что выглядят как цитата из программной статьи того же Щапова: «Теперь мы начинаем понимать, что факт, вырванный из цельной совокупности народной жизни, ничего не значит и совершенно непонятен; так что для его действительной, верной оценки нужно изучать историю народа как саморазвивающийся живой организм, в строжайшей постепенности изменяющийся вследствие внутренних причин, которым внешние события служат или выражением, или только поводом к обнаружению»[60].

Вместе с тем безоговорочное признание «новой исторической школой» политических институтов московских Рюриковичей неизбежным и необходимым элементом, обеспечившим целостность русского исторического процесса, становилось настоящим камнем преткновения на пути в ряды ее сторонников для исследователей, которые допускали существование федеративной альтернативы в российском прошлом. Положение не спасали и осторожные замечания федералистов, как будто призванные заретушировать отличительные черты создаваемой ими истории народа, вроде тех, что делали Костомаров, сетовавший на недостаток критической обработки истории внешних явлений, или Бестужев-Рюмин, которому представлялось, что изза слабой освоенности исторических источников «можно о духе народа и о том, как он относился к своим учреждениям, делать почти что гадательные предположения»[61]. Как только дело касалось вопроса о московской централизации, критики «новой исторической школы» забывали об этих ограничениях и проявляли крайнюю неуступчивость в полемике.

Костомаров недвусмысленно давал понять слушателям своей вступительной лекции, что поворот Руси от федеративности в сторону единодержавия был вызван неблагоприятными внешними обстоятельствами  монгольским нашествием и усилением давления со стороны Польши[62]. Бестужев-Рюмин категорически отказывался видеть в «собирании земель» Москвой проявление творческой силы народа, сомневаясь, что на Украине, в Новгороде, Вятке и Поморье «Московское государство было явлением желательным»[63]. Щапов же и вовсе был склонен противопоставлять друг другу народ как органически связанное самобытное целое и источник централизации  княжескую власть, принадлежавшую к «чуждому, пришлому, извне налегшему и наслоившемуся началу личному, варяжскому, боярскому, волостельскому, наместническому, вотчинному»[64]. Очевидно, поиски федеративного начала обретали для каждого из них смысл только в том случае, если им удавалось переместить фокус внимания с эволюции политических форм на другие стороны исторической жизни, а в создании Московского государства они переставали усматривать непосредственное проявление народного духа.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Однако, как бы ни был существен этот пункт расхождения федералистов с Кавелиным, Соловьевым и их последователями, в целом обращение к истории народа и проблеме провинциализма, как мы видели, было осуществлено ими в том же дискурсивном режиме, в котором вели свои изыскания представители «новой исторической школы». Расширение исследовательских рамок за счет истории быта, как это формулировал Костомаров, или истории цивилизации, по версии Бестужева-Рюмина, безусловно, впервые давало возможность увидеть самостоятельную жизнь областей в прошлом. Тем не менее отдельный интерес вызывает вопрос, не предрешало ли существование самих этих дисциплинарных рамок результаты поисков федералистов. Если политические формы московской государственности представлялись им слишком тесными для того, чтобы вместить в себя полностью содержание народной жизни, то следует рассмотреть, не стало ли предметное поле истории народа, понимаемого как органическое целое, прокрустовым ложем для областного начала, судьбы которого они намеревались проследить.

Прежде всего представление о народе как о едином организме подталкивало федералистов к пониманию областей как его органов. По всей видимости, дальше других по этому пути продвинулся Щапов, настаивавший, что «русская история, основанная на одной идее централизации, исключающая идею областности, есть то же, что отрицание существенного, жизненного значения областных общин, как разнообразных органов, в составе и развитии целого политического организма всего народа. А кто не знает, что без знания устройства и отправлений отдельных органов тела нельзя понять жизни и отправлений целого организма?»[65]

Если оставить в стороне наступательную риторику щаповского высказывания, будет нетрудно заметить, что такое уподобление нельзя назвать удачной находкой для оппонентов централизации. В самом деле, хотя организм и состоит из органов, последние без первого не существуют. Значение органов может быть сведено к функциям организма. Более того, в продолжение этой метафоры напрашивается уподобление централизации принципу, координирующему функционирование этих органов в интересах целого.

Нельзя сказать, что федералисты остались нечувствительны к ограничению, вытекающему из такой интерпретации организма. Преодолеть его можно было бы, допустив возможность отдельным органам по мере их роста обретать обособленное существование. Как известно, к такому решению этой проблемы склонялся Костомаров, который насчитывал в древней Руси шесть самостоятельных, хотя и родственных друг другу народностей[66]. Окончательно примирить их в составе одного целого  будь то политический союз или наука русской истории  могло, по мысли ученого, только федеративное начало.

Но распространялась ли эта идея федерации за пределы того славянского ядра, с рассмотрения которого было принято начинать русскую историю задолго до федералистов? Может показаться странным, что такая удобная на первый взгляд мишень для их критики, как имперская природа современной им России, по большому счету ускользнула от внимания Щапова, Костомарова и их единомышленников. Пожалуй, не будет преувеличением сказать, что проблема строительства Российской империи в проникнутом органицизмом историческом дискурсе середины XIX века была вытеснена темой централизации, так и оставшись своего рода «слепым пятном» федералистских построений даже тогда, когда, казалось, они оказывались в одном шаге от постановки этого вопроса. Так, в своей казанской лекции Щапов рассуждает: «когда мы говорим дух, характер, миросозерцание, идея русского или великорусского народа, то невольно представляется другой вопрос: да есть ли, образовался ли единичный, цельный тип великорусской народности, чтобы можно было об ней составить единичную, цельную, возможно полную и отчетливо ясную идею?».

Однако затем, упомянув финские и «турко-татарские» племена, среди которых издревле устраивались славяне, исследователь как будто забывает о собственном замечании, что эти племена «доселе еще населяют целые области и сплошными массами пестреют среди русского народонаселения». Его внимание настолько поглощено исторической борьбой «областного элемента и народности с централизацией и государственностью», что создается впечатление, будто роль финнов и татар исчерпывалась для него претворением их в состав великорусов[67]. Ни подчинение великорусских областей Москве, а затем Петербургу, ни ассимиляция разнообразных племен преобладающей численно славянской народностью не стали для Щапова и других федералистов поводом поразмышлять, что же изменилось в характере местной исторической жизни в связи с утверждением империи.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Однако затем, упомянув финские и «турко-татарские» племена, среди которых издревле устраивались славяне, исследователь как будто забывает о собственном замечании, что эти племена «доселе еще населяют целые области и сплошными массами пестреют среди русского народонаселения». Его внимание настолько поглощено исторической борьбой «областного элемента и народности с централизацией и государственностью», что создается впечатление, будто роль финнов и татар исчерпывалась для него претворением их в состав великорусов[67]. Ни подчинение великорусских областей Москве, а затем Петербургу, ни ассимиляция разнообразных племен преобладающей численно славянской народностью не стали для Щапова и других федералистов поводом поразмышлять, что же изменилось в характере местной исторической жизни в связи с утверждением империи.

Особенно удивительно, что к критике империи Щапова не побудило даже то, что он оказался в числе первооткрывателей колонизации как одного из ключевых феноменов в истории России. В последующем эта тема заняла важное место в его трудах[68], но это произошло уже после того, как идеалы федерализма потеряли для него свою привлекательность. Для Щапова начала 1860х годов изучение русской колонизации  не более чем ключ к пониманию естественно-географических и этнографических процессов, которые вели к образованию областей. Эти органические целостности сглаживали в его построениях острые грани взаимоотношений между колонизаторами и колонизуемыми, между метрополией и колониями.

Назад Дальше