Наконец, нельзя обойти стороной еще одну, возможно, самую серьезную проблему, неразрешимость которой в рамках федералистского дискурса заставляла с наибольшей отчетливостью почувствовать тупики, в которые зашло обсуждение провинциализма в годы «великих реформ». Речь идет о приложении той неразрешимой в оптике Просвещения антитезы «архаики» и «современности» в том виде, как она развернута Мишелем Фуко в его размышлениях по поводу ответа Канта на вопрос «Что такое просвещение?»[69], к истории народа как органической целостности. Вдохновлявший федералистов начала 1860х годов идеал, который подразумевал продуманный до тонкостей баланс интересов политического целого и составляющих его частей, в конечном счете оказывался чем-то вроде недостижимого миража перед лицом развалин древнего областного быта, на которые они тщетно пытались опереться. Собственно, для «новой исторической школы» эта проблема соединения «архаики» и «современности» также была актуальна. Но если Соловьев, Кавелин и их последователи, взяв за отправной пункт своего дискурса «государственное начало» и взвалив тем самым на себя бремя оправдания всего, что делалось во имя торжества государства (отсюда их апология Ивана Грозного и почитание Петра I), оставались в ладу с завещанной им Просвещением рациональностью, то федералистам, избравшим в качестве противовеса «государственному началу» принцип народности, довелось оказаться в заведомо проигрышном положении.
Обращение к незрелому, согласно просвещенческой парадигме, народу делало их задачу несопоставимо более трудной, если вообще разрешимой, по сравнению с той, что стояла перед их оппонентами, апеллировавшими к рациональности государства. Несмотря на уязвимость собственных позиций, федералистам рубежа 185060х годов удалось за короткий срок обнаружить в народной истории целый ряд вопросов, на которые долгое время никто не обращал внимание. Они были первыми, кто с первоисточниками в руках начал сеять семена сомнения в том, что самое важное в истории России всегда происходило в ее политическом центре. Само формирование такого центра, благодаря Щапову, Костомарову и их единомышленникам, впервые в научной литературе было представлено скорее как неоднозначная проблема, нуждающаяся в изучении, нежели как очевидный и долгожданный поворот исторической жизни в правильное русло. Отказавшись идти проторенной предшественниками дорогой, эти ученые не позаботились заложить прочный фундамент под свои федералистские построения и вскоре были вынуждены заново начинать свои поиски. Но именно им принадлежит заслуга открытия насыщенной событиями жизни областей, которые не потеряли своей самобытности еще долгое время после присоединения их к Москве, а согласно Щапову, не утратили их окончательно и в имперский период российской истории.
Кэтрин Пикеринг Антонова
Региональная парадигма экономического развития в России XIX века[70]
Несколько десятилетий эпохи Холодной войны были отмечены активной дискуссией в западной литературе о протоиндустриализации как необходимом этапе между доиндустриальным периодом и приходом развитого капитализма. При этом как сторонники, так и противники этой концепции сходились во мнении, что развитие капитализма происходит по линейной траектории и состоит из ряда стадий. За прошедшие после дискуссии годы сотни региональных исследований показали, что протоиндустриализация по крайней мере, в том виде, как ее впервые определил в 1972 году Франклин Мендельс[71], не всегда вела к индустриализации как таковой. В ряде регионов индустриализация не включала в себя эту стадию, в других случаях об индустриализации не приходится говорить и сейчас.
В настоящий момент теория протоиндустриализации едва ли воспринимается историками серьезно, однако она до сих пор упоминается в рамках университетских курсов, чаще всего в качестве иллюстрации к рассказу о «канонической» британской индустриализации, так часто заслоняющей остальные формы этого процесса. Подобный угол зрения представляет остальной мир лишь догоняющим развитую Великобританию. То, что у развития есть множество форм и оно не обязательно имеет линейный (и уж тем более поступательный) характер, нередко игнорируется. Исследователи региональной перспективы по-прежнему проблематизируют концепции, доставшиеся им в наследство со времен Холодной войны, в то время как исследователи национальных государств все так же не могут справиться с идеей «отсталости». Однако именно переосмысление этих аспектов способно подтолкнуть нас к тому, чтобы преподавать и исследовать историю экономического развития в ее истинном виде, в каком она предстает на страницах архивных документов[72].
В отношении дискуссии о протоиндустриализации историки, изучающие экономическое развитие России XIX века, традиционно проводят различие между Черноземьем, где урожаи (особенно зерновых) были достаточно высокими, и Нечерноземьем, где вследствие невысокой плодородности земли развивались деревенские «ремесла». Последние и создали, как учит теория, условия для формирования протоиндустрии, а потом и настоящей фабричной промышленности. Неудивительно поэтому, что большая часть исследований протоиндустриализации в России XIX столетия посвящены либо центральному промышленному району, включающему в себя Москву и Иваново, либо же основаны на отдельных примерах из истории нечерноземного региона, иногда в сравнении последнего с Черноземьем[73]. Различие между двумя основными климатическими зонами кажется очевидным и все же оно одновременно слишком обобщенно и слишком узко[74]. Я предлагаю альтернативную модель понимания экономического развития модель, которая принимала бы во внимание новейшие исследования экономики регионов и помогала бы историкам более внимательно изучать тонкие территориальные отличия, обеспечившие тот или иной результат как в России, так и во всем мире. В рамках этой парадигмы речь не будет идти о «стадиях развития» и поступательном движении; их заменят термины, которые позволяют более адекватно описать региональную вариативность экономического развития.
Прежде всего, важно понимать, что невысокие доходы от сельского хозяйства во многих регионах России не могли не подтолкнуть крестьян к поиску альтернативных форм занятости но и те крестьяне, что были полностью заняты в сельскохозяйственном цикле, зимой также вели кустарный промысел. Отметим: этот сценарий теория протоиндустриализации считает наиболее типичным. Многие крестьяне, вовлеченные в кустарное производство, и даже фабричные рабочие вели также и огородное хозяйство, стараясь тем самым разнообразить свое питание. Не менее значим тот факт, что под «центральной промышленной зоной» историки обычно понимали текстильные фабрики Москвы и Иваново или прочие формы производства, рассредоточенные по всей территории Центральной России. Но ведь города и деревни были центрами специализированных текстильных кустарных производств задолго до появления промышленных производств. При этом их товары были широко востребованы. Примеров тому множество: от продукции организованных в артели вязальщиц Владимирского и Галичского уездов в первой половине XVII века до тысяч пар шерстяных чулок «из Ярославля» и вязаных изделий из Великого Новгорода в начале следующего, XVIII столетия. Вероятно, вязаные чулки и перчатки, правда, в меньшем количестве, также изготавливали для продажи в Казани, Калуге и Тихвине[75]. Кроме того, разделение на Черноземье и Нечерноземье оправдано лишь в отношении тех регионов империи, где преобладало крепостное хозяйство, но оно никак не применимо к территориям на западной границе империи, где были хорошо развиты обработка шерсти и льна, ткачество и вышивание, или районам раннего промышленного производства, таким как Урал.
В то же время само определение протоиндустрии в максимально общей формулировке (производство товаров специализированной рабочей силой и продажа их за пределами региона, где они произведены) игнорирует и важные различия между типами крестьянских кустарных производств, и отношения между городом и деревней, и региональные особенности торговли, труда и организации общества. Для текстильного производства определяющими факторами являются техническое получение волокон, влияющее на способы их обработки (прядение и ткачество), их структура и другие свойства, понимание того, что именно можно из них изготовить и при каких обстоятельствах. Кроме таких факторов, как, например, возможность использовать технику валяния или способы получения средней длины волокна, важно и наличие трудовых ресурсов крестьян, готовых постоянно работать на производстве. Другие кустарные промыслы также определяются существующими ограничениями: как сохранять свежими тульские пряники; как транспортировать алкоголь и приспособиться к вмешательству правительства в процесс его производства и продажи; как добывать сырье для металлообрабатывающей промышленности и т. д. При этом важно понимать, что на жизнеспособность кустарного производства близость большого торгового города (например, Нижнего Новгорода) или Волги как торгового пути влияла столь же существенно, как и урожай зерновых или структура рынка труда, а деревня, столетиями создававшая репутацию центра иконописи, пользовалась всеми преимуществами своего «бренда» и обладала традициями обучения необходимым навыкам[76].
Историки явно преувеличивали и различие между крепостными, платившими оброк и производившими и продававшими товары по собственной воле (или по приказу помещика), и теми, кто отрабатывал барщину на помещичьих полях, а в остальное время работал на своей земле: последние были «привязаны» к земле лишь во время сезонного сельскохозяйственного цикла (при том что работа была возможна только при дневном свете). Исследователи крепостного права используют в основном документы, составленные богатейшими землевладельцами и их управляющими, материалы, действительно содержащие множество деталей о повседневном управлении крупным помещичьим хозяйством. Из этого возникает распространенный в западной литературе вывод о том, что в России крепостное право было менее патримониально по сравнению, в частности, с североамериканским рабовладением, так как власть отсутствующего постоянно в имении крупного помещика представляется более отдаленной[77]. Однако у богатых помещиков также была возможность инвестировать в промышленное производство, основывая, например, мануфактуры в Москве. Это было выгоднее, чем сажать нескольких ткачей в сарай в собственном поместье, как это делали менее состоятельные (и часто не замечаемые историками) землевладельцы. Кроме того, большие предприятия, руководимые наемными управляющими, чаще работали по четким правилам, не полагаясь на личные отношения и переговоры с работниками.
Большинство крестьян в частном владении действительно работали на помещичьих полях. Без сомнения, многие землевладельцы, жившие в своих поместьях, знали своих крепостных по имени. Финансовая нестабильность барского хозяйства часто заставляла помещиков договариваться об использовании труда крепостных в иных, более сложных схемах[78]. Вот один из подобных примеров. Имения помещика средней руки Андрея Чихачёва были разбросаны по нескольким уездам Владимирской губернии, некоторые из них в непосредственной близости к центру текстильной промышленности в районе Иваново Тейково[79]. Основу хозяйства составляло сочетание барщины и оброка. Разделение труда между крестьянами (в основном мужчинами) предполагало работу на полях, выращивание льна и разведение овец. Другая часть крепостных (возможно, в какойто мере те же самые люди) ткали у себя в избах. Дворовые (женщины, а также часть мужчин-ткачей), вероятно, иногда работали на полях в обмен на месячину, однако их основным занятием было ткацкое производство они пряли, ткали, вязали и шили у себя дома или в отдельных постройках в деревне Дорожаево под Шуей. Их работу тщательно документировала и заносила в особые книги сама помещица Наталья Чихачёва[80].