Сегодня мы глубоко осознаем взаимосвязь всего и вся на планете, но наше понимание того, что она означает, радикально отличается от понимания Тиндаля. Мы больше не смотрим на мир в свете энтропии. Нас не поражают невообразимо долгие временны́е периоды, которые ушли на создание нашей планеты и которые простираются далеко в будущее всей Вселенной. Сегодня нас беспокоит другое: стремительное иссякание ресурса, некогда казавшегося бесконечным, самого времени. Мы чувствуем, как оно уходит, пока человечество спешит понять, что за механизмы лежат в основе формирования земного климата и что мы можем сделать, чтобы предотвратить не ледяное, а жаркое будущее.
Ни Тиндаль, ни кто-либо из его современников не предполагали, что люди смогут перенасытить атмосферу таким мощным поглотителем теплового излучения, как углекислый газ, и это начнет менять климат Земли. При всех прозрениях относительно прошлого и возможного будущего земного климата никто из них не мог представить, что человечество уже начало самый масштабный в истории и самый судьбоносный эксперимент в области наук о Земле.
Сегодня мы глубоко осознаем взаимосвязь всего и вся на планете, но наше понимание того, что она означает, радикально отличается от понимания Тиндаля. Мы больше не смотрим на мир в свете энтропии. Нас не поражают невообразимо долгие временны́е периоды, которые ушли на создание нашей планеты и которые простираются далеко в будущее всей Вселенной. Сегодня нас беспокоит другое: стремительное иссякание ресурса, некогда казавшегося бесконечным, самого времени. Мы чувствуем, как оно уходит, пока человечество спешит понять, что за механизмы лежат в основе формирования земного климата и что мы можем сделать, чтобы предотвратить не ледяное, а жаркое будущее.
Ни Тиндаль, ни кто-либо из его современников не предполагали, что люди смогут перенасытить атмосферу таким мощным поглотителем теплового излучения, как углекислый газ, и это начнет менять климат Земли. При всех прозрениях относительно прошлого и возможного будущего земного климата никто из них не мог представить, что человечество уже начало самый масштабный в истории и самый судьбоносный эксперимент в области наук о Земле.
Тиндаля никогда не покидало чувство восхищенного удивления природой, благоговения перед бесконечным величием ее красоты, пронизывающим каждую молекулу с почти сверхъестественной вездесущностью. Его поражало, сколь щедро природа одаряла красотой даже самые отдаленные и труднодоступные уголки Земли, казалось бы и вовсе не предназначенные для человеческих глаз. Вопреки (или же благодаря?) его приверженности сугубо материалистическому видению мироздания, из которого Бог как творец был исключен, Тиндаль хорошо знал, что это такое переживание чуда, и, как истинный ученый, стремился докопаться до его истоков. Отвергая идею чуда как Божьего дара, он испытывал еще большее изумление от осознания того, что в основе всего лежит движение энергии через материю движущиеся молекулы и ничего более.
Он проникновенно писал о замечательной силе человеческого воображения, способного заглянуть за завесу, коей скрывает себя природа, но при этом всегда отдавал должное более могущественной силе самой природы. В декабре 1859 г., добравшись со спутниками до занесенного снегом шале на Мер-де-Глас, Тиндаль обратил внимание на очередное свидетельство того, насколько природа превосходит людей: хотя домик был закрыт, снежинки проникли внутрь сквозь крошечные щели и образовали на одном из окон «ажурную занавеску, целиком состоящую из мелких ледяных кристаллов. Это было похоже на тончайший муслин или газ; изысканность ее изгибов и глубина складок были таковы, что их трудно было бы превзойти, если бы вы захотели намеренно добиться такой драпировки»[61]. Природа, казалось без всякой цели и умысла, творила красоту, которая затмевала величайшие достижения человека. «Объясните это!» Тиндаль вновь и вновь бросал вызов читателям и самому себе.
Прижимая ладонь к оконному стеклу и растапливая тонкий слой льда, ученый наблюдал за тем, как тот вновь замерзает у него на глазах, как «атом сцепляется с атомом и по стеклу бегут живые линии, пока все они не превращаются, наконец, в прекрасное и изящное целое. Связь между подобными объектами и тем, что мы привыкли называть чувствами, может не быть очевидной, однако эти изысканные творения природы способны не только взывать к человеческому интеллекту, но и радовать сердце, подчас до слез на глазах»[62]. Понимая всю странность этого утверждения, Тиндаль не мог не обратить внимание на связь между эмоциональным восприятием и существующим в природе порядком вещей. Чувства возникали в нем так же, как образовывалась наледь на стекле от тепла его руки. В обоих случаях работали схожие физические принципы: в этом смысле его переживания и атомы были сродни друг другу, но это не лишало окружающий мир как и личный мир самого Тиндаля таинственной сверхъестественности. Как природа могла заставить его испытывать столько чувств, если последние были чем-то вроде молекул? Эта мысль превратилась для него в навязчивую идею, к которой он возвращался снова и снова.
На протяжении всей жизни Тиндаль испытывал целую симфонию чувств, и осознание материальности их природы не влияло на силу переживания. Восприятие красоты природы всегда сопровождалось для него ощущением парадоксальности происходящего: природные явления, порожденные физическими законами, вызывают сильные эмоции у людей, которые сами по себе являются не более чем материей, организованной в соответствии с теми же физическими законами. Ему не оставалось ничего, кроме как удивляться и продолжать искать разгадку этой тайны. «В применении своих собственных принципов, эмоционально писал Тиндаль, Природа часто превосходит человеческое воображение. Ее деяния оказываются смелее наших ожиданий. Так происходит с движением ледников; так было и на Монтанвере в тот день, о котором идет речь»[63].
На протяжении всей жизни Тиндаль испытывал целую симфонию чувств, и осознание материальности их природы не влияло на силу переживания. Восприятие красоты природы всегда сопровождалось для него ощущением парадоксальности происходящего: природные явления, порожденные физическими законами, вызывают сильные эмоции у людей, которые сами по себе являются не более чем материей, организованной в соответствии с теми же физическими законами. Ему не оставалось ничего, кроме как удивляться и продолжать искать разгадку этой тайны. «В применении своих собственных принципов, эмоционально писал Тиндаль, Природа часто превосходит человеческое воображение. Ее деяния оказываются смелее наших ожиданий. Так происходит с движением ледников; так было и на Монтанвере в тот день, о котором идет речь»[63].
Прозрачные облака
Когда парусник «Титания» вошел в островную гавань Тенерифе, вершина возникла в просвете облаков лишь на мгновение, но Чарльз Пьяцци Смит был к этому готов. Он не пропустил того «короткого мига, когда облака открыли нашему взору самое прекрасное, что есть на острове, как награду после тяжкого путешествия». Он знал, что в следующий раз сможет увидеть пик, только когда поднимется в горы, и ликовал оттого, что ему была явлена «сфера более высокая и чистая»[64].
Хотя это могло показаться счастливой случайностью, заветная вершина выглянула из-за облаков вовсе не по прихоти ветров. Напротив, такое событие, как писал Пьяцци Смит, было «предопределено» существованием «линии разграничения между облаками над морем и над сушей». Хотя природа этой границы была не вполне ясна, сама она являлась постоянной и даже в известной степени знаменитой особенностью местного пейзажа. Великий немецкий исследователь Александр фон Гумбольдт, прибывший на остров в 1799 г., в самом начале своего легендарного пятилетнего путешествия в Южную Америку, обратил внимание на это любопытное явление расходящиеся облака, открывающие вершину[65]. Чарльз Дарвин, посетивший остров в январе 1832 г. на корабле «Бигль», также перед отплытием в Южную Америку, стал свидетелем того же метеорологического феномена. «На следующее утро мы видели, как солнце, показавшись из-за причудливых скал острова Гран-Канария, вдруг озарило Тенерифский пик, между тем как лежащая ниже часть острова была скрыта облаками», писал он в «Путешествии натуралиста»[66].
В своем рассказе о путешествии на Тенерифе, куда исследователь отправился, чтобы изучить возможности астрономических наблюдений в высокогорье, Пьяцци Смит упомянул о существовании научного объяснения таких четко очерченных границ облаков, после чего заметил, что в тот момент, когда он увидел пик, «воздействие на чувства было такой силы, что нашлось бы мало людей, первой мыслью которых было бы найти этому явлению физическое обоснование». Возможно, облака и их движение воздействуют больше на чувства, чем на разум, предположил Пьяцци Смит. Или же есть люди, для которых научные объяснения важнее чувств? Размышляя над этим вопросом, он пришел к выводу, что изумление и благоговейный восторг всегда предшествуют научному пониманию, хотя, как следует из его повествования, сам Пьяцци был, прежде всего, ученым и только потом восхищенным зрителем.
Тот факт, что облака, наиболее заметное и изменчивое погодное явление, могут вызывать столь сильные эмоции, был для Пьяцци Смита само собой разумеющимся. В первые десятилетия XIX в. английский художник Джон Констебл отвел небу прежде служившему лишь фоном новую роль «ключевой составляющей» пейзажной живописи, так как оно «создает определенное настроение и является источником разнообразных человеческих чувств»[67]. Под небом он подразумевал облака. В своих картинах и замечательной серии эскизов Констебл превратил их в важнейший изобразительный инструмент эмоционального воздействия. При этом художник не считал, что в искусстве нет места науке. Напротив, он использовал научные знания для достижения эмоциональной правдивости. Констебл полагал, что «художественное» качество его работ в значительной степени заключается в подлинности вызываемых ими эмоций. Создают ли они у зрителя ощущение, будто он стоит среди поля, наблюдая за разворачивающейся перед ним сценой? Если научный подход помогает усилить эмоциональное воздействие картины, значит, он должен стать неотъемлемой частью живописи.