Но что же влекло нас, молодых людей, едва достигших в 1906 году двадцатилетия, именно к этому роману больше, чем к любому другому? Прежде всего то, что, как и во всяком «романе воспитания», романе об ученичестве и начале самостоятельной жизни («Утраченные иллюзии», «Вильгельм Мейстер», «Красное и черное»), мы чувствовали себя счастливыми, узнавая на страницах книги собственные тревоги, собственные надежды, собственные поиски призвания при первых столкновениях и контактах с окружающим взрослым миром. Еще привлекала ненавязчивая философия очень простые правила поведения, которые преподает герою дядюшка Готфрид, например: «Почитай каждый встающий день. Не думай о том, что будет через год, через десять лет. Думай о сегодняшнем дне. Брось все свои теории. Видишь ли, все теории даже самые добродетельные все равно скверные и глупые, потому что причиняют зло Почитай каждый встающий день Люби его, если даже он сер и печален, как нынче. Не тревожься. Взгляни-ка. Сейчас зима. Все спит. Но щедрая земля проснется Жди. Если ты сам добр, все пойдет хорошо. Если же ты слаб, если тебе не повезло, ничего не поделаешь, все равно будь счастлив. Значит, большего сделать ты не можешь. Так зачем желать большего? Зачем убиваться, что не можешь большего? Надо делать то, что можешь Als ich kann[146] Герой это тот, кто делает что может. А другие не делают»[147]. Ромен Роллан сам делал все, что мог, в трудных обстоятельствах и дарил нам мужество, необходимое для того, чтобы также попытаться делать все, что в наших силах. Поэтому мы были ему благодарны.
И наконец, мы встречались в этом романе с музыкой. Если говорить обо мне, то время моей первой встречи с «Жан-Кристофом» это было время, когда я каждое воскресенье приезжал из своей провинции в Париж, чтобы пойти на концерт. И там меня уносила с собой, подобно большой реке, симфония Бетховена или анданте из Пятой, ласково прикасаясь ко лбу, снимало с меня усталость.
«Жан-Кристоф» дает нам музыку, если можно так сказать, при самом ее зарождении. Мальчик в начале романа еще не знает, что он музыкант, но собственная природа и учителя очень быстро открывают ему, насколько он талантлив. Естественно, автор не способен описать нам словами музыку Жан-Кристофа. Нам никогда не узнать, как звучали «Lieder»[148], сочиненные им в отрочестве. «Зато, говорит Ален, вся книга это музыка в эпическом движении по эпохам Даже медленное адажио не топчется на месте, а уносит нас, и мы еще лучше ощущаем неумолимость закона в этом величественном движении, не знающем ни буйства, ни слабости Душа музыки и есть этот закон течения времени, в самой высокой степени выраженный в конечных аккордах произведения, но еще более убедительный в первых, начальных. Благодаря этому я почти понял, почему Жан-Кристоф не любил Брамса». Да, и я тоже понял, но только почему я не люблю Брамса.
Понял и то, почему Кристоф в любви, «как дикарь, останавливается то тут, то там, но даже не подумает присесть или как-то закрепиться на месте. Первая его любовь мимолетно высветила одно лицо, потом другое Этим лицам не хватило времени осуществиться. Вот так же в музыке». И вот так же в его любви к музыке. Однако есть в «Жан-Кристофе» другая история любви, куда больше меня трогавшая, это любовь Оливье, друга Кристофа. Оливье настолько же француз, насколько Кристоф немец, женится на Жаклин. Они влюблены друг в друга, вселенная существует лишь для них двоих, нет никаких законов, сплошной любовный хаос: «пылкие объятия, вздохи и смех, слезы радости что останется от вас, пылинки счастья?» Вначале Жаклин хотелось разделить труды и воспоминания мужа, «она разбиралась в абстрактных сочинениях, которые показались бы ей сложными в другое время, любовь будто возносила ее над землей; сама она этого не замечала; подобно лунатику, который блуждает по крышам, она спокойно, ни на что не обращая внимания, шла к своей заветной мечте Но потом она стала замечать крыши; это ее не смутило; она только подумала: Что я делаю тут, наверху? и спустилась на землю».
История брака Оливье похожа на историю первой женитьбы Ромена Роллана: за большой любовью последовало разочарование. Все это было мучительно, и, пережив это, Роллан описал похожие страдания. Самым печальным оказалось то, что Жаклин, которая поначалу взлетела благодаря любви над самой собой, вскоре приземлилась в Париже, причем в самом центре «Ярмарки на площади».
Кристофу ненавистна эта карикатурная Франция с эротическими изданиями, закулисными сплетнями и публикацией альковных историй. Его ранят заявления о том, что французская музыка лучше немецкой, и он идет слушать эту «их» новую музыку идет в разгаре эпохи Дебюсси. «Никогда здесь не рассеивался полумрак. Создавалось впечатление какого-то серого фона, на котором линии расплывались, пропадали, местами снова выступали и снова стирались Заглавия произведений менялись, речь шла то о весне, то о полдне, о любви, о радости жизни но музыка не менялась: она оставалась однообразно мягкой, бледной, приглушенной, анемичной, чахлой. В то время во Франции среди утонченных любителей была мода на шепот в музыке»[149]. Что же до широкой публики для того чтобы разобраться в ее вкусах, достаточно было взглянуть на театральные афиши везде одни и те же имена: если не Мейербер, Гуно и Массне, то Масканьи и Леонкавалло. Ведущие французские критики признавали только «чистую» музыку, а всякую другую оставляли сброду, толпе. Всякой же другой, то есть «нечистой», объявлялась музыка экспрессивная, не описательная. «В каждом французе сидит Робеспьер. Французу всегда нужно кого-то или что-то обезглавить во имя идеала чистоты»[150].
Отвечая на обвинительные речи Кристофа в адрес «Ярмарки на площади», Оливье встает на защиту Франции: «Вы видите только тени и отблески света, но не внутренний свет нашей древней души». Да как же можно возводить клевету на народ, который уже больше десяти веков действует и созидает, на народ, сотворивший по своему образу и подобию целый мир в искусстве готики, в классицизме, народ, который столько раз прошел испытания огнем и закалился в них; народ, который, никогда не умирая, столько раз воскресал?.. «Все ваши соотечественники, приезжающие во Францию, видят только присосавшихся к ней паразитов, авантюристов от литературы, политики, финансов, с их поставщиками, клиентами и проститутками; и они судят о стране по этим мерзавцем, пожирающим ее». Когда Ромен Роллан говорил «о лучших из нас», о тех, кто сохранил уважение к искусству и к жизни, мы, его молодые современники, думали о нем самом.
Отвечая на обвинительные речи Кристофа в адрес «Ярмарки на площади», Оливье встает на защиту Франции: «Вы видите только тени и отблески света, но не внутренний свет нашей древней души». Да как же можно возводить клевету на народ, который уже больше десяти веков действует и созидает, на народ, сотворивший по своему образу и подобию целый мир в искусстве готики, в классицизме, народ, который столько раз прошел испытания огнем и закалился в них; народ, который, никогда не умирая, столько раз воскресал?.. «Все ваши соотечественники, приезжающие во Францию, видят только присосавшихся к ней паразитов, авантюристов от литературы, политики, финансов, с их поставщиками, клиентами и проститутками; и они судят о стране по этим мерзавцем, пожирающим ее». Когда Ромен Роллан говорил «о лучших из нас», о тех, кто сохранил уважение к искусству и к жизни, мы, его молодые современники, думали о нем самом.
Умирая, Кристоф вспоминает свое детство: «Раздались три мерных удара колокола. Воробьи на окне чирикали, напоминая Кристофу, что пришел час, когда он бросал им крошки, остатки своего завтрака Кристофу приснилась его маленькая детская Колокола звонят, скоро рассвет! Чудесные волны звуков струятся в прозрачном воздухе. Они доносятся издалека, вон из тех сел За домом глухо рокочет река Кристоф видит себя: он стоит, облокотившись, у окна на лестнице. Вся жизнь, подобно полноводному Рейну, проносится перед его глазами»[151]. Все растворилось в высшем покое. Все объяснилось само собой. «Думаю, высшая точка искусства это когда произведение не нуждается в комментариях»[152].
Стефан Цвейг однажды написал Ромену Роллану: «Как хорошо все складывается в Вашей жизни! Признание пришло к Вам очень поздно, но пришло именно тогда, когда надо было придать Вам уверенности в схватке. Представьте, как бы это было во время войны, да никто бы и не услышал Вашего голоса!.. Ничего случайного в Вашей жизни все необходимое: Мальвида фон Мейзенбуг, Толстой, социализм, музыка, великая война, Ваши страдания, нужные затем, чтобы Вы стали тем, кем стали Ваша судьба из тех редких судеб, превратности которой превратности произведения искусства; Ваша жизнь дорога, ведущая зигзагами вверх к неизвестной цели. Но для меня эта цель моральные испытания Ваших идей в войне».
И действительно, война 1914 года стала для Роллана пробным камнем. Его не просто ужасала мысль о войне как таковой война между Францией и Германией представлялась ему войной братоубийственной. Его воспитали, сформировали немецкие музыканты, у него было в Германии много друзей. И тем не менее он больше, чем кто-либо, ощущал себя французом, сыном Франции, французом в бог весть каком поколении, всем сердцем привязанным к своей стране. Он признавал, что в августе 1914 года для молодого француза не было важнее дела, чем сражаться за родину. Но для себя человека, вышедшего из призывного возраста и болезненного, он видел долг в другом.
Надо было спасать цивилизацию. Он прекрасно понимал, чем грозит западной цивилизации нашей цивилизации, самой богатой и самой драгоценной, гражданская война. Он понимал, что эти героические мальчики, которые мужественно уходят на фронт, сами не знают, куда идут. Разумеется, задача была проста: защитить свою землю, свой очаг, ну а потом что? Как примирить любовь к родине со спасением Европы? Внезапно перед всеми встал выбор. В темноте, на ощупь он искал выход, ожидая, что раздастся вдруг могучий голос, который скажет: «Выход здесь!» но слышал только бряцание оружия. Люди, активно выступавшие в период дела Дрейфуса, Анатоль Франс, Октав Мирбо[153] хранили молчание. Все спасовали, а Жорес был убит. «Везде только убийственная ненависть, разжигаемая фразерами, которые сами ничем не рискуют». Друзья Роллана Шарль Пеги, Луи Жийе, Жан Ришар Блок[154] ушли воевать. Сам он перебрался в Швейцарию, думая, что его назначение сказать то, чего никто ни во Франции, ни в Германии сказать не решится.
«Великий народ, втянутый в войну, должен защищать не только свои границы; он должен защищать также свой разум. Он должен спасать его от галлюцинаций, от несправедливостей, от глупости, которые это бедствие спускает с цепи. Каждому своя обязанность: армиям охранять родную землю, а людям мысли защищать свою мысль. Если они поставят ее на службу страстям своего народа, может случиться, что они сделаются их полезными орудиями; но они рискуют предать разум, который занимает не последнее место в наследии этого народа»[155].