«Великий народ, втянутый в войну, должен защищать не только свои границы; он должен защищать также свой разум. Он должен спасать его от галлюцинаций, от несправедливостей, от глупости, которые это бедствие спускает с цепи. Каждому своя обязанность: армиям охранять родную землю, а людям мысли защищать свою мысль. Если они поставят ее на службу страстям своего народа, может случиться, что они сделаются их полезными орудиями; но они рискуют предать разум, который занимает не последнее место в наследии этого народа»[155].
Он надеялся, что, если, поднявшись над страстями, воззвать к совести, самые великие из немцев не могут не откликнуться на его голос. Узнав 29 августа 1914 года о разрушении Лёвена[156], прославленного центра культуры, он опубликовал открытое письмо Герхарту Гауптману. «Я не из тех французов, Герхарт Гауптман, которые Германию считают варваром. Я знаю умственное и нравственное величие Вашей могущественной расы Наш траур я не ставлю Вам в укор; Ваш траур окажется не меньше. Если Франция разорена, то же самое случится и с Германией», писал Роллан, упрекая тем не менее немецкого собрата по перу в чудовищных и бесполезных деяниях. «Вы бомбардируете Малин, вы сжигаете Рубенса. Лёвен уже не больше чем куча пепла, Лёвен, с его сокровищами искусства и науки, священный город! Но кто же вы такие? И каким же именем, Гауптман, называть вас после этого, вас, отвергающих имя варваров? Чьи внуки вы Гёте или Аттилы?.. Жду от Вас ответа, Гауптман, ответа, который был бы поступком»[157].
Ответ последовал негативный и жесткий. Девяносто три представителя немецкой интеллигенции в опубликованном ими манифесте встали на защиту кайзеровской мании величия. Томас Манн в припадке ярости и раненой гордыни объявлял все, в чем обвиняли немцев их противники, славными деяниями. Во время войны то ли в поисках самооправдания, то ли из-за боязни общественного мнения интеллигенты отрекались от собственной интеллигентности. И тогда Ромен Роллан написал для «Журналь де Женев» знаменитую статью «Над схваткой», сначала назвав ее «Над ненавистью».
Этот текст вызвал во Франции прилив невероятного бешенства. На автора набросились с обвинениями не только те из писателей, которые были профессиональными националистами, обвиняя его в том, что он больше не француз, но также и друзья, любившие Роллана и восхищавшиеся им, внушали ему, что в разгар войны враждебность становится необходимостью и напрасно он отказывается от ненависти.
Если перечитать статью Роллана сегодня, когда страсти утихли, станет понятно, что статья эта мудрая и вполне умеренная. Что в ней сказано? Прежде всего автор обращается к воинам, находящимся на поле битвы, к Луи Жийе, к Жан-Ришару Блоку: «О друзья мои, пусть же ничто не смутит ваши сердца! Что бы ни случилось, вы поднялись на вершины жизни, и вы подняли на них и свою родину Вы исполняете свой долг. Но выполнили ли его другие?»[158] Нет, «моральные вожди», те, кто руководил общественным мнением, долга своего не выполнили. «Как, в руках у вас было такое богатство жизней, все эти сокровища героизма! На что вы их тратите?» На «европейскую войну, эту кощунственную схватку, в которой мы видим Европу, сошедшую с ума, всходящую на костер и терзающую себя собственными руками, подобно Геркулесу!». Роллан упрекал отнюдь не тех, кто сражался на фронте, он упрекал лжегероев тыла в том, что те готовят такое завтра, которое уже ничем не искупить: «Эти поборники ума, эти Церкви, эти рабочие партии не хотели войны Пусть так!.. Что же они сделали, чтобы ей воспрепятствовать? Что делают они, чтобы ее ослабить? Они раздувают пожар. Каждый подбрасывает в него свое полено».
Вопреки всему, что говорили противники Роллана, он объявлял самой большой опасностью «прусский империализм, который есть порождение военной и феодальной касты, бич не только для остального мира, но и для самой Германии, чью мысль он искусно отравил. Это его следует сокрушить прежде всего. Но не только его. Придет черед и царизма». Он без всякого колебания обещает, что за все преступления последует возмездие: «Европа не может изгладить из памяти насилия, совершенного над благородным бельгийским народом Но, во имя неба, пусть одни злодеяния не будут искуплены другими подобными же злодеяниями! Не надо ни мести, ни карательных мер! Это страшные слова. Великий народ не мстит за содеянное он восстанавливает право».
Лично я не вижу в этих мыслях ничего предосудительного. Но в 1914-м их не могли ни принять, ни простить ему. «Я остался один, меня изгнали из этого запятнанного кровью сообщества». Остался один? Нет, не совсем. Кое-кто решился все же написать ему: Андре Жид, Стефан Цвейг, Роже Мартен дю Гар, Жюль Ромен[159], Альберт Эйнштейн, Бертран Рассел. Госпожа Мор-Ламблен[160] процитировала ему несколько строчек из письма Алена: «Хорошо бы передать Ромену Роллану, что Ален всей душой с ним и что тысячи бойцов согласны с им написанным. Как это прекрасно видеть, что Ромен Роллан говорит подобные вещи, расставляя акценты там, где надо. Именно здесь распознаёшь, кто из мыслителей истинный» Слово «здесь» означает «на фронте»: Ален пошел на войну добровольцем и служил в артиллерии.
Однако верных друзей можно было сосчитать по пальцам, тогда как свора врагов составляла легион. Когда-то Роллан разоблачил «ярмарку на площади» с ее шарлатанством теперь она ему за это мстила. Даже вполне незлобивые писатели вроде Мориса Донне[161] не отказывались пнуть прокаженного. Статья называлась «Песнь Роллана»[162], и прочесть в ней можно было следующее: «Месье Ромен Роллан, который на своих крыльях так высоко вознесся над схваткой Месье Ромен Роллан хранит свой Дюрандаль[163] для нового соломонова решения. Он разрубит ребенка пополам, отдав половину Германии, половину Франции Месье Ромен Роллан объявляет себя также сыном Бетховена, Лейбница и Гёте. Мы не можем разделить вашей гордой и подлой германофилии, пятнающей французский герб». Но это еще цветочки, были и другие, еще более несправедливые и обидные высказывания: «А отдаст ли господин Роллан свое сердце тем самым обворожительным немцам, которых он воспевает в их Неметчине?» или: «Оставим этого бледного Пьеро от гуманитарной философии с его бессильной болтовней»
Начиная с 1914 года Роллан опасался за Европу, предвидя те последствия, какие принесет ей мирное соглашение, построенное на ненависти. «Что оно способно принести, кроме жажды нового реванша? Позаботьтесь о том, чтобы будущий мир не обернулся угрозой новой войны. Позаботьтесь о том, чтобы возмещение ущерба не причинило нового, еще более тяжкого ущерба. Позаботьтесь о том, чтобы священные обязательства союзников не были забыты и чтобы республиканская Франция, победив императора Германии, не утратила любви к свободе».
В 1918 году Роллан верил, что последнее слово будет за союзническими войсками, поддержанными Америкой. «Мне кажется, что никогда еще глупость всех глав государств и правительств всех европейских народов не проявлялась так явно В течение четырех лет всем странам выпадал благоприятный случай, когда можно было бы с честью (если не с выгодой для себя) закончить войну, но все, сталкиваясь с таким счастливым случаем, впадали в безумие, с яростью его отбрасывая и лишая самих себя возможности избежать новых разрушений».
Русскую революцию 1917 года Роллан встретил сочувственно, несмотря на то что его индивидуализм плохо сочетался с коммунизмом. «Марксизм аморален, говорил он, и он не может принести народу никакого внутреннего закона. Мне кажется, стать инструментом такого полного нравственного очищения, такой великой народной религии, разумной, социально оправданной и жаждущей нового порядка, могло бы толстовство И я предвижу, что толстовство станет (ничего для этого не предприняв) мирской Церковью, официально поддерживаемой государством». Из этой цитаты понятно, как плохо знал Роллан и марксизм, и Ленина, в минимальной степени близких к толстовству.
Ему казалось, что победа обесчещена мирным договором[164]. Одно время он возлагал надежды на Вильсона, пока не увидел в нем тщеславного и одновременно нерешительного и косного проповедника, а председатель Парижской мирной конференции Клемансо[165] казался ему великим, но политически близоруким человеком.
Вернувшись в Париж, Роллан почувствовал, что лишился какого бы то ни было влияния на общественное мнение, и снова принялся грести против течения. Его «Кола Брюньон»[166] был подвергнут тщательно организованному бойкоту, газеты отказывались помещать не только рецензии, но даже просто информацию о выходе книги. Люсьен Декав[167], бывший в ту пору ведущим литературной рубрики в «Журналь», восхищался «Кола Брюньоном», хотел написать об этой повести, но ему не дали опубликовать свою статью о ней.
23 июня 1919 года. «В шесть часов вечера, когда мы разговаривали с Суаресом на первом этаже его дома на улице Кассет, прогремел гром. Сначала я подумал, что это гроза, но гром не утихал. Это означало, что подписан мир. Пушки приветствовали его через равные промежутки времени серией из двадцати залпов. Печальный мир! Ничтожный промежуток между двумя бойнями народов! Но кто у нас думает о завтрашнем дне?»
Кто думал о завтрашнем дне? Ромен Роллан. И он был прав, думая о том, что будет завтра, потому что это завтра наступило в 1939 году.
Для моих ровесников тех, кому, как и мне, в 1905 году было двадцать лет, великий Ромен Роллан был автором жизнеописаний Бетховена и Микеланджело, автором «Драм Революции», автором «Жан-Кристофа», оказавшимся несколько позже автором книги «Над схваткой». Но, как творец, он не остановился на этом. Так же, над схваткой, возникли его аллегорический фарс «Лилюли» и роман «Клерамбо», который был «историей чистой совести во время войны» и историей страсти трагических переживаний изолированного от общества человека, в образе которого нашла почти точное отражение личность автора. Иллюзия по имени Лилюли, как смертоносный Ариэль, стравливает крестьян, похожих друг на друга как две капли воды, тех, кто живет по одну сторону узкого оврага, натравливает на тех, кто живет по другую его сторону. Богиня Лоппих (Общественное Мнение) «напоминает древнего индийского идола, грубого и пышно изукрашенного»; у нее немая, но роковая роль. Господь Бог «благообразный старец, величественный, но чем-то похожий на разбогатевшего проходимца» продает божков в обоих лагерях и подстрекает сражающихся. «Я человек порядка и почитаю правительства, говорит он, все правительства, какие существуют. Мой принцип, сударь, быть всегда в хороших отношениях с теми, кто силен. Кто б они ни были они прекрасны, они добры, они сильны. Этим все сказано. Бывает, правда, что они сменяются, но тогда и я меняюсь одновременно с ними, а иногда и на четверть часа раньше. Нет, меня на этом не подловишь! И я всегда, сударь, всегда с теми, кто держит в руках дубинку»[168].