Листая страницы сербской истории - Коллектив авторов 36 стр.


Никола Пашич был настоящим сербским хозяином: в его доме на углу Теразие и Скоплянской (ныне  Нушичевой) улицы имелся винный погреб (у какого уважающего себя серба его не было?), о содержании которого мы можем судить по педантичным записям владельца. Приведём содержащиеся в них данные. Итак, в 1918 г. Пашич вспоминал, что у него было «более трёхсот бутылок старого неготинского вина». Далее. Когда рождался каждый ребёнок, он, по старому сербскому обычаю, оставлял 200-литровую бочку вина, урожая того же года (соответственно 1892, 1893 и 1894), с тем чтобы открыть оную в день его свадьбы. Далее. Он «годами хранил две бочки, в 700 и 800 литров каждая, старого доброго вина, примерно пятнадцатилетней выдержки». Далее. «Было в подвале и другое неготинское вино  самое малое 200 литров», а также «вино из Кладова особого вкуса и запаха. Не менее 800 бутылок». И далее: «Имелось несколько малых бочонков вина из разных краёв Сербии  из Тимокской краины, с Жупских виноградников, что под Алексинацем, из Прокупля,  всего около 1000 литров, которые я держал для текущего использования», чтобы «показать гостям, а особенно иностранцам, какие вина есть в Сербии». И ещё: «В подвале находился один большой баллон старой и крепкой сливовицы не менее чем тридцатилетней выдержки». И, наконец, там же «хранилось около 100 литров старой виноградной ракии»[54].

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Слов нет, количество, а главное  качество напитков, содержавшихся у Пашича в погребе, впечатляет. Очевидно, что в случае чего он мог бы управлять своим немалым хозяйством вполне профессионально, как привык делать всё в жизни. Судьба, однако, повела другой стезёй, и природа «практичного заечарца» проявилась с тем же блеском, но в иных сферах.

Прочная укоренённость Николы Пашича в традицию, что ясно просматривается в его взгляде буквально на всё: от быта и человеческих отношений до идеологии и политики, рождала вполне понятный консерватизм. Он «очень редко менял однажды приобретённые убеждения и привычки»,  заметил хорошо его знавший современник[55]. И навсегда (а главное, во всём) остался человеком XIX века, закончим мы эту мысль. Удивительно, но до самой своей кончины Пашич сохранил язык и стиль 70-х годов позапрошлого столетия, практически никак не обогатив его за полвека. Он говорил на каком-то архаичном «наречии», пересыпая сербские слова русизмами и галлицизмами, давно уже вышедшими из употребления. Время внутри него как будто остановилось, что, увы, не могло не проявиться и на политическом поле. Как справедливо заметил не слишком к нему благосклонный Предраг Маркович, «Пашич, как и большинство сербиянских[56] политиков его поколения, был не в состоянии осознать, что в объединённом сербско-хорватско-словенском государстве правила политической игры, каковые были в ходу в национально гомогенной предкумановской Сербии, уже не действуют»[57]. В конечном итоге это стало одним из факторов, приведших к краху Первой Югославии. Правда, уже без него.

«Народ и власть»: истоки харизмы

Ответа на вопрос, в чём причина беспрецедентно долгой для Балкан и успешной политической карьеры Пашича, традиционная историография не содержит. Но без объяснения этого феномена крайне сложно, если вообще возможно, расшифровать «иероглиф по имени Никола Пашич»[58], как выразился его старый друг и кум Раша Милошевич. Попробуем хотя бы кратко разобраться в проблеме Пашич и власть. Но прежде, для пользы дела, следует прояснить, как вообще воспринималась власть в условиях традиционного общества и что нового привносил в это восприятие процесс модернизации.

Известно, что характерной чертой истории новой Сербии являлось опережающее развитие государства и его институтов по сравнению с темпами изменения общества[59]. Патриархальные крестьянские представления о собственной государственности как органичном «продолжении общинных традиций, когда государство воспринимается в виде многократно увеличенной копии своего микромира»[60], очень скоро столкнулись с жёсткой логикой реально формирующегося Княжества, которая проявлялась в его централизации и институционализации. И действительно, объективная потребность внутренней консолидации государства стягивала всю его территорию единой волей центра, что имело последствием постепенное выдавливание избираемых населением и отвечающих перед ним местных старейшин (своих) назначаемыми сверху чиновниками  проводниками этой самой воли (чужими). Сбор и договор как основа прежнего порядка всё более заменялись прямыми указаниями из столицы. На смену патриархальной авторитарности «семейного» типа, когда крестьянин лично выбирал старейшину, которому верил, а потому и подчинялся, приходила безликая тирания государственного аппарата. Процесс политической модернизации, таким образом, рвал узы привычной интимности в отношениях верхов и низов, возводя между ними глухую бюрократическую стену, что вызывало в народе открытый протест[61]. Его патриархальное сознание не успевало за переменами, пытаясь их затормозить. Многочисленные восстания, на что был столь богат сербский XIX век,  прекрасное тому подтверждение.

Прав немецкий коллега Ханс-Михаэль Мидлих, чутко уловивший эту константу новой сербской истории: «Негативное отношение народа к власти, государству и монарху росло ровно настолько, насколько их деятельность была направлена на модернизацию государственных и общественных структур»[62]

Впрочем, говоря о негативном отношении сербского крестьянства к своему государству, изжитом лишь после смены династий в мае 1903 г., следует подчеркнуть, что во многом оно было спровоцировано самой властью: вольно или невольно, но модернизирующаяся элита усугубляла раскол. И если Милош Обренович  этот неграмотный и деспотичный правитель, но все-таки свой, умевший с народом обходиться, ладить и даже идти навстречу в ущерб собственной бюрократии («обращение его с ним было патриархальное, доступное»,  как отмечали русские[63]),  имел право патетически воскликнуть: «О народ, ты моя сила!», то его наследники, принадлежавшие к категории «просвещённых» монархов, были людьми уже другого склада. В своей политике они мало прислушивались к бившемуся в сербской глубинке пульсу общественного бытия, полагаясь в основном на силу государства и рационалистических доктрин, что в традиционном обществе отнюдь не гарантировало успешного и гармоничного правления. Им не хватало, как когда-то выразился известный русский публицист Н. Н. Страхов, «признания за жизнью большего смысла, чем тот, который способен уловить наш разум»[64]. Трагическая судьба, постигшая каждого из них, не кажется нам случайностью.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Прав немецкий коллега Ханс-Михаэль Мидлих, чутко уловивший эту константу новой сербской истории: «Негативное отношение народа к власти, государству и монарху росло ровно настолько, насколько их деятельность была направлена на модернизацию государственных и общественных структур»[62]

Впрочем, говоря о негативном отношении сербского крестьянства к своему государству, изжитом лишь после смены династий в мае 1903 г., следует подчеркнуть, что во многом оно было спровоцировано самой властью: вольно или невольно, но модернизирующаяся элита усугубляла раскол. И если Милош Обренович  этот неграмотный и деспотичный правитель, но все-таки свой, умевший с народом обходиться, ладить и даже идти навстречу в ущерб собственной бюрократии («обращение его с ним было патриархальное, доступное»,  как отмечали русские[63]),  имел право патетически воскликнуть: «О народ, ты моя сила!», то его наследники, принадлежавшие к категории «просвещённых» монархов, были людьми уже другого склада. В своей политике они мало прислушивались к бившемуся в сербской глубинке пульсу общественного бытия, полагаясь в основном на силу государства и рационалистических доктрин, что в традиционном обществе отнюдь не гарантировало успешного и гармоничного правления. Им не хватало, как когда-то выразился известный русский публицист Н. Н. Страхов, «признания за жизнью большего смысла, чем тот, который способен уловить наш разум»[64]. Трагическая судьба, постигшая каждого из них, не кажется нам случайностью.

По определению С. Н. Трубецкого, «сила государства  в его жизненных принципах, во внутреннем единстве духа, которое обуславливает его политический и культурный строй»[65]. В независимой Сербии при двух последних Обреновичах такого «внутреннего единства» не было, ибо не было порождавшей его сбалансированности отношений между государством и обществом, т. е. «политическим и культурным строем». И в результате, когда король Милан выражал неудовольствие своим «безумным народом»[66] за непонимание и саботаж его «государственнических» устремлений, последний через своих представителей в Скупщине отвечал ему тем же, кляня за то, что он вёл страну «путём чуждым и глубоко противным сербским традициям»[67].

Очевидно, что при столь взаимоисключающих посылках надеяться на компромисс не приходилось. Тимокское восстание, несмотря на его подавление и последовавшие затем события, прозвучало для Обреновичей похоронным звоном. Переворот 29 мая 1903 г. покончил с ними.

Короля Александра (18891903) не спасли ни акцентирование внимания страны на том, что его избранница, крайне непопулярная Драга Машин,  это первая «королева-сербка»[68]; ни отказ от европейского стиля и придание своему двору «национального» колорита[69]; ни попытка взять на вооружение традиционную манеру общения с народом в духе родоначальника династии (приём множества депутаций из провинции и личное участие в решении их проблем)[70]  т. е. целый комплекс мер, должных символизировать возвращение власти в русло привычно-патриархальных представлений о ней.

Впрочем, и не могли спасти, поскольку возвращение это было действием внешним, продиктованным одним лишь стремлением возродить сошедшую на нет популярность. Подлинное же отношение молодого и амбициозного монарха к своим подданным мало чем отличалось от позиции родителя. «Я огорчён и разочарован: с этими чёртовыми крестьянами ничего нельзя сделать»[71],  говорил король-сын своему педагогу, французскому историку Альберу Мале. Видимо, поэтому он и предполагал создать, в качестве опоры трона, некое подобие дворянства[72]. И это в среде, где, по словам посланника в Париже Миленко Веснича, «всякий серб считает себя господином, а это значит, что никого, ни в социальном, ни в юридическом плане, он не признаёт выше себя»[73]. В конце концов, не удивительно, что народ возненавидел его столь же единодушно, как и предшественника. По свидетельству англичанки Мэри Дэрам, побывавшей на Балканах в 1902 г., «во всей Сербии я не слышала о короле ни одного доброго слова. Он скорее безумен, нежели порочен  это лучшее из того, что о нём говорилось. По отношению к нему я не видела ничего кроме презрения»[74]. Его конец был по-балкански жесток

Назад Дальше