Он покачал головой, отмахнулся, словно сам себя останавливая.
Главное, Федя, что до самих кадет они не добрались. Младших вывели, старшие отбились. А потом и семёновцы подоспели. Разогнали нападавших. Теперь следствие идёт. Так, значит, ты совсем не помнишь, когда в тебя попали?
Федя помотал головой.
Доктор наш мне сказал, что тебя пулей из «арисаки» ранили. «Арисака» у нас зверь не то чтобы совсем редкий, но так просто не раздобудешь: или в лавке покупать, или он задумался, или с войны кто-то привёз. Могли, могли Ну или или впрочем, прости, Фёдор. Главное, что всё кончилось хорошо. А вот физику надо будет нагонять, всё равно надо будет. Я тут тебе задания принёс. Правая рука работает, следовательно, писать кадет может. Учитель улыбался. Завтра ещё зайду. Может, вспомнишь чего, Федя.
А зачем? Зачем, Илья Андреевич? Зачем мне вспоминать-то? Наверное, и господин подполковник, и госпожа Шульц они-то лучше смогут рассказать! Их-то не ранило!
Их не ранило, уберёг Господь, кивнул Положинцев. Расспросил я уже и Константина Сергеевича, и Ирину Ивановну. И Петра Ниткина. И кадета Нифонтова. Но никто точно так и не вспомнил, как же оно так получилось, что в тебя, Фёдор, попали.
А почему это так важно, Илья Андреевич?
Потому что, Феденька, вы пятеро оказались запертыми в одной из кладовых при потерне, охотно пояснил Положинцев. И вытащили тебя оттуда уже раненого. И я видел, когда вы туда заскакивали, мы с другого конца галереи уже заходили. Вы заскочили, дверь закрыли, бунтовщики начали было ломиться, но тут и мы подоспели. Не сразу, но оттеснили их. И вас вывели а ты уже в крови весь. Так и не понял я, когда ж в тебя попали. Невесть откуда рана взялась!..
А что говорил господин подполковник? дерзнул Федя. Ему стало очень не по себе.
Да ничего, мол, не помню, досадливо отмахнулся Положинцев. Все одно и то же твердят. Ничего сказать не могут. А я тоже не могу понять где ж я так сплоховал? Кстати, он вдруг наклонился к Фёдору, когда собирали оружие бунтовщиков там, в галерее, никаких «арисак» обнаружено не было. Как и гильз к ним.
Ну, не знаю, может, убежали промямлил Федя.
Ну, не знаю, может, убежали промямлил Федя.
Может. Наверняка даже. Убежали, должно быть, кивнул Илья Андреевич. Ладно, кадет, заговорил я тебя. Лечись, поправляйся скорее. Зима идёт, а снежные городки не строены. Катапульты для снежных ядер не сделаны. Учитель улыбнулся, вставая. Всё будет хорошо, Фёдор. Вот увидишь.
Федя только и смог, что молча кивнуть.
Декабрьские дни для кого-то летели стремглав, а для кого-то, как для Феди Солонова, едва-едва ползли ленивым огородным слизнем. Его высокопревосходительство начальник корпуса и впрямь заявил, что, «кроме благодарственного молебна во избавление от бедствий, иных изменений он не допустит», и по расписанию состоятся как полугодовые испытания, так и рождественский бал.
Фёдор вставал, ходил с рукой на перевязи, что, с его точки зрения, выглядело очень мужественно. И верно: другие кадеты, даже Лев Бобровский, глядели на него с завистью. От Лизы каждый день приходили розовые конвертики; записки были коротки, но, когда читаешь, в груди теплело. Федя старательно отвечал, ибо каждое Лизино письмо заканчивалось неизменным:
«P.S. Пожалуйста, напиши мне. Про что хочешь».
Федя писал. Что отпущен из госпиталя, хотя и должен всё равно что ни день являться к доктору. Что учителя много задают, безо всяких скидок на случившееся. Что кадет Воротников опять подрался с главным силачом шестой роты и одолел, за что был, с одной стороны, «вельми прославлен», как смеялся батюшка, отец Корнилий, а с другой поимел большие неприятности от подполковника Аристова. Что он сам, Фёдор Солонов, дочитал всего «Кракена» и теперь не знает, что случилось с кораблём после боя с «Ночной ведьмой»; повреждения всё-таки слишком тяжелы. Что сестра Вера, по словам домашних, ходит туча тучей и даже, как выболтала сестрица Надя, перестала встречаться с кузеном Валерианом.
На последнее Лиза ответила с большим энтузиазмом, написав, что кузен также пребывает в изрядной меланхолии, в университет почти не ходит, ссылаясь на упадок душевных сил, а всё больше лежит на диване при кабинете, глядя в потолок.
Ну и, конечно, Лизавета ждала бала.
Рана заживала, плечо уже почти не болело. Доктор Иван Семёнович велел заниматься лечебной физкультурой; уроки шли своим чередом. Корпус словно изо всех сил старался забыть о случившемся; и лишь запах свежей краски упорно напоминал всем и каждому, что тот жуткий день не фата-моргана.
Две Мишени и Ирина Ивановна сделались оба какими-то одинаково тихими, без прежнего огня, словно их что-то сильно угнетало, не давая покоя. Нет, они очень старались, и уроки были по-прежнему интересны, но Федя-то чувствовал. И Петя Ниткин тоже, и даже угрюмый Костька Нифонтов соглашался. Впрочем, угрюмым он быть перестал, наверное, через неделю после их Приключения, когда он вдруг почти налетел на Фёдора, размахивая каким-то конвертом:
Слон! Федя! Слон, слышь, Слон!..
Чего, чего, Кость?
Чего! Чего! Папку из крепости перевели! В столицу! Волынский полк, представь себе!
Здорово! искренне обрадовался Фёдор. Говорил же я тебе!..
Ну да! А моё слово, Слон, твёрдо! Свечку уже поставил! И ещё поставлю!.. Спасибо и тебе, и батьке твоему! Грех искупил!..
Про грех Феде понравилось не слишком, но очень уж Костька радовался, чтобы затевать сейчас ссоры. Да и то сказать Приключение их сблизило, они словно сделалась посвящёнными таинственного ордена, и собачиться по мелочи казалось совсем уж глупым. В общем, Фёдор решил пропустить это мимо ушей; тем более что свечку за них Костя таки поставил.
В общем, все старательно делали вид, будто ничего не случилось. Вот совсем ничего; и можно весело готовиться к Рождеству.
Пришли морозы и пали снега. Морозы не так что нос на улицу не высунешь, а только хрустит весело под валенками. Высоки и чисты зимние небеса, сияют колючие звёзды, и невольно Фёдор думал: а какова была она, Звезда Вифлеемская? Наверное, ярка, ярче всего, что светит с тёмного небесного свода. Отец Корнилий говаривал, что иные учёные всё ищут да ищут «иль планету, иль комету», а только искать её нет смысла: был то Господень промысел, ангелы его и светили.
Гатчино едва успело принарядиться, прихорошиться после огня и крови. Разукрашенные ёлки прикрыли чёрные проплешины от пожаров, которые хозяева не успели починить или хотя б закрасить; поднялись-протянулись гирлянды фонариков; нищие собирались к храмам, в предрождественские дни всегда щедро подаяние.
Корпус тоже наряжался, огромную парадную залу освободили, мебель убрали, колонны обвивали разноцветные бумажные цепи с вырезными звёздочками, флажки выстраивались длинными вереницами, и каждая была приветствием-поздравлением: «Счастливого Рождества!»
Кому-то оно, может, и было счастливым, да только не Фёдору.
Не так оно всё было. Совсем не так. Невольно приходило на память, как ещё год назад он ждал Рождества, лёжа в огромной гулкой казарме 3-й Елисаветинской военгимназии; вспомнил, как захватывало его высокое и светлое волшебство Христос родился! И не положено мальчишке являть такое только девчонкам впору! а вот само из сердца просится. Может, и вправду, как нянюшка говорит, «без Христова Рождества были б на земле одна только тьма да зло языческое»?
Тогда, в Елисаветинске, он, Фёдор, радовался! Несмотря на тонкое одеяло, под которым не согреешься, когда дежурный дядька срывал на воспитанниках зло велел все шинели собрать, не укрываться ими; несмотря на то что на соседней койке всхлипывает Макарка Зорин, худосочный, малосильный. Его обижали, он ушёл в бега, был пойман на вокзале, доставлен в корпус, жестоко высечен и теперь лежит на животе, точит слезу в подушку а куда деваться, точи не точи, тут и останешься, Макарка, у тебя-то папы-полковника нету.
И еда была скверная в военгимназии, и от старших доставалось, а всё равно радость перед Рождеством была настоящая. Здесь же, в уютной комнате, что Федя делит с лучшим другом, где вкусно кормят, где интересно учат, где, в конце концов, он, Фёдор Солонов, пережил самое невероятное Приключение, за которое любой кадет, наверное, левую руку бы не пожалел, и приходит-прикатывает Рождество Христово а радости как не было, так и нет.
Неужто прав был Костька? Неужто и впрямь не отпустит их этот чудный новый мир, мир будущего, куда они лишь одним глазком заглянули и теперь забыть не могут?.. Конечно, не возвращаться им было нельзя. Да и профессор мягко говоря, не обрадовался бы он таким гостям. Совсем не обрадовался бы.
А бал всё ближе, а дел всё больше: чтобы мундир парадный сидел бы как влитой, чтобы сиял положенный только по таким случаям витой аксельбант, чтобы в пряжку пояса можно было б смотреться, как в зеркало, как и в лёгкие чёрные полуботинки. Им, седьмой роте, открывать бал, как и на Государевом катке. Всё должно быть по высшему разряду а у него, Фёдора, опускаются руки.
Потому что в голове иной мир, его чудеса, едва-едва приоткрывшиеся случайно занесённым туда гостям. И мысли крутятся бессмысленно, словно ослики в наглазниках, вращающие мельничные жернова, когда нет ветра.
Он ругал себя, пытался вернуться к обыденному, но любимые совсем недавно книжки лежали аккуратной стопкой, нераскрытые, позабытые; корпусной тир, где Федя занимался стрельбой, не привлекал тоже. Одно радовало что хорошо заживало плечо.
Молодой, кровь с молоком, одобрительно ворчал доктор. Дырка зарастает так, что любо-дорого глядеть!
А вот любезный друг Петя Ниткин, кажется, ничем подобным не маялся. С головой ушёл в свои занятия, постоянно пропадая не где-нибудь, а у самого Ильи Андреевича Положинцева, чего Федя решительно не понимал.
Чего ты там забыл? сердился он на приятеля.
Как это «чего»? удивлялся Петя. Мы же хотим точно узнать, кто он? Хотим выяснить, кто поставил машину в подвале корпуса? Кто ею пользовался? Да и тех же инсургентов, бомбистов я, кстати, тоже не забываю!
Вспомнил тоже!
Конечно, вспомнил. Кто-то же заложил взрывчатку под эшелон семёновцев! Злодеев, кстати, так ведь и не нашли.
Федя только вздыхал. Вокзал отремонтировали, о взрыве напоминала теперь только скромная бревенчатая часовенка временная, рядом уже начали строить постоянную, из белого камня.