Поэтому вполне соответствует точке зрения и достоинству германских вооруженных сил, чтобы каждый немецкий солдат проводил бы резкую грань между собой и советским военнопленным. Самым строгим образом следует избегать всякого сочувствия, а тем более поддержки. Неповиновение, активное и пассивное сопротивление должны быть немедленно и полностью устранены с помощью оружия (штык, приклад и огнестрельное оружие). По совершающим побег военнопленным следует стрелять немедленно, без предупредительного оклика. Не следует производить предупредительных выстрелов».
Вот охранники и лютовали, исполняя служебный долг
Поскольку узников не мыли, у них довольно скоро завелись вши, начался сыпной тиф, а от грязи дизентерия. Ни один пленный не имел права подойти к немцу ближе чем на полтора-два метра. Охранники очень боялись заразиться сыпным тифом. В руках у них всегда была или кожаная плетка, или палка. Если кто-то из пленных оказывался ближе положенного расстояния, раздавался окрик: «Weg!», а потом следовали удары или сразу выстрел.
Ну что? спросил однажды Ромашов Андреянова. Где лучше было, в нашем лагере или здесь?
Да уж, угрюмо протянул тот. Такого дерьма небось даже на Соловках не знали.
А кто говорил, что надо сдаться?
Мало ли что я говорил! буркнул Андреянов. Может, и передумал бы, если бы не появился тот зольдат.
Да, передумать было некогда.
Они лежали в бараке на нарах, тесно прижавшись друг к другу. Отношения, которые сложились между ними, были не братскими и не дружескими. Просто эти два человеческих организма сочли, что вместе выживать легче. Хотя бы потому, что теплее ночью.
Братья, позвольте погреться рядом, раздался вдруг чуть слышный шепот. Христа ради, во имя батюшки Саровского Святого! Братья замерзаю
Ромашов поднял голову, вгляделся в темноту.
Какой-то заморыш в куцей, рваной, вдобавок обгорелой шинели стоял на коленях рядом с их нарами. Голова его дрожала, сотрясалось и все тело.
Иди отсюда, буркнул Андреянов. Тебя колотит. У тебя тиф. Ты на тот свет собрался и нас хочешь с собой позвать, что ли? Иди отсюда! А не то
Он размахнулся, готовясь ударить.
Погоди, сказал Ромашов, приподнимаясь и всматриваясь в лихорадочно блестящие глаза человека, стоящего на коленях рядом с их нарами.
Здесь, в лагере, он несколько раз видел этого угрюмого парня, который был настолько отрешен от мира, что казался почти безумным. Чаще всего он сидел, забившись в какой-нибудь угол, бездумно глядя в небо и быстро шевеля губами. Этот человек напоминал Ромашову его сотоварищей по несчастью из больницы имени Кащенко, поэтому Ромашов старался держаться от него подальше, но однажды случайно уловил лихорадочный, захлебывающийся шепот:
О великий угодниче Божий, преподобне и богоносне отче наш, Саровский Святой! Призри от горния славы на нас, смиренных и немощных, обремененных грехами многими, твоея помощи и утешения просящих!..
О великий угодниче Божий, преподобне и богоносне отче наш, Саровский Святой! Призри от горния славы на нас, смиренных и немощных, обремененных грехами многими, твоея помощи и утешения просящих!..
Так, значит, понял тогда Ромашов, парень не заговаривался, как сумасшедший, он просто молился.
Ромашов всегда был далек от религии тем паче православной, хотя и его опекуны в Гельсингфорсе[67], у которых он жил еще в раннем детстве, после смерти родителей, исповедовали не лютеранскую веру, а православную, ну и Трапезников, конечно, был православным. Ромашов не знал, какому такому Саровскому Святому молился странный лагерник, чем был знаменит этот святой, однако почувствовал странное волнение, природы которого не понимал. Он не хотел искать утешения в молитве, он не собирался возложить свои надежды на далекого и равнодушного Всевышнего, однако эти слова Саровский Святой словно бы напомнили ему что-то.
Ромашов попытался вспомнить, что для него могло быть связано с этим именем, но никак не мог, напрягал память изо всех сил, и наконец где-то вдалеке, на обочине полузабытого, возник Виктор Степанович Артемьев нахмуренный, обозленный, изможденный, изглоданный болезнью, который говорит Бокию: «Даже если для вас мощи Саровского Святого только лишь еще один экспонат для вашей кунсткамеры, вы должны сделать все, чтобы они не пропали! Может быть, когда-нибудь история помянет вас добрым словом только за это!»
Тогда блеклое воспоминание мелькнуло и исчезло, потому что поблизости загрохотала рельса, подвешенная посреди лагеря как некое подобие сигнального колокола, и этот грохот был сигналом к началу раздачи обеда. Но бежать за едой было еще рано их барак получал пропитание последним. Так что впереди еще около часа томительного ожидания
Тем не менее Ромашов встрепенулся, вскочил. Эти сто граммов хлеба и два черпака жидкой перловой похлебки, в которые «для густоты» добавлена была солома, значили для него куда больше, чем все прочее, поэтому Ромашов мигом забыл и об Артемьеве, и о пленном, молившемся неизвестно кому, однако сейчас узнал его и вспомнил его молитву неведомому Саровскому Святому.
Давай залезай сюда, сказал Ромашов. Подвинься, Андреянов. Вместе теплей, сам знаешь.
Как ни странно, Андреянов не стал спорить, только пробурчал устало:
Только уговор такой: я с ним рядом не лягу. Может, хоть не сразу заражусь, хоть лишний денек еще поживу.
Ромашов не возражал. Ему очень хотелось поговорить с незнакомым пленным и расспросить, кто такой этот Саровский Святой.
Когда угнездились, прижавшись друг к дружке, шепнул:
Ты монах?
Да, слабо выдохнул тот и немедленно затих, уронив голову на локоть, единственную подушку из всех, которые были доступны пленным.
Уснул. Согрелся, значит.
Монах, не монах Что, исповедаться решил? сердито проворчал Андреянов, ткнув Ромашова в бок. Спи, не мешай!
И Ромашов тоже притих, решив при возможности непременно поговорить с монахом.
Если, конечно, оба они дождутся этой самой возможности, если доживут ведь смерть могла наступить здесь каждый миг
Закрыв глаза, Ромашов задумался о том, надолго ли хватит у него сил, полученных от Панкратова. Люди мерли один за другим, каждый день из лагеря выволакивали чуть ли не по двести трупов, и то, что они с Андреяновым еще оставались живы, можно было считать чудом. Андреянов держался только привычкой к выживанию, приобретенной в лагере и еще не утраченной.
Между прочим, рана его, вопреки всему, зажила. Когда отсохла и отвалилась перевязочная тряпка, стало видно, что рана хорошенько затянулась. Разглядывая ее, Андреянов хвастался, что на нем все и всегда заживало как на собаке, однако Ромашов подозревал, что Андреянов, сам того не ведя, отнимает у него часть силы и здоровья, полученных от Панкратова и Ольги Васильевой.
Но кое-что у Ромашова еще оставалось А главное, что держало его на плаву, это было страстное желание найти детей Грозы!
Однако вовсе не для того, чтобы с их помощью реабилитироваться в глазах начальства и восстановить свою служебную репутацию, даже, может быть, получить какую-то награду! Теперь Ромашову стала совершенно безразлична служебная репутация. О какой службе можно думать, находясь в плену и каждый день ожидая не понижения в звании или даже разжалования, а самой элементарной смерти? У него очень мало шансов вернуться в Москву, войти в здание на Лубянке и, вскинув руку к козырьку, лихо отрапортовать о выполнении задания. Фактически этих шансов и вовсе нет. Вдобавок само это задание найти детей Грозы давали Ромашову люди, которых уже давно нет в живых. Совершенно неведомо, кто теперь руководит Спецотделом и вообще существует ли еще сам Спецотдел. Будет очень весело, если Ромашов, рискуя жизнью, приложив множество усилий, найдет детей Грозы, предъявит их начальству НКВД, а встретит в ответ при самом лучшем исходе дела! равнодушие и недоумение. А ведь можно и вновь к Кащенко угодить за такое служебное усердие Хотя больница ведь эвакуирована. Куда теперь девают психов? Может быть, сразу ставят к стенке, чтобы и сами не мучились, и других не мучили? Что ж, всякое возможно!
Нет, не ради выполнения задания будет Ромашов искать детей Грозы. Он найдет их, чтобы убить! И месть старому врагу тут ни при чем, потому что отнимать жизни у детей, чтобы отомстить их давно мертвому, давно истлевшему в земле отцу, это бессмысленно, глупо, даже смешно. А вот напитаться живой энергией этих мальчика и девочки, унаследовавших хотя бы малую толику невероятных способностей своих родителей, ради этой цели стоило бы трудиться и даже рисковать жизнью.
Ромашов горько усмехнулся, уткнувшись в грязный рукав шинели.
Неужели он, Пейвэ Мец, сделался всего лишь вампиром, вурдалаком, упырем, весь дар которого состоит лишь в том, чтобы напитываться жизненной силой умирающих? Так вот к чему он пришел за сорок лет своей жизни! Вот чему научился! Вот что приобрел!
Приобрел? Да он растерял все, что возможно было растерять!
Телепатических способностей в себе Ромашов больше не находил, как ни старался снова и снова их отыскать и пробудить. Не то они затаились до поры до времени, не то исчезли совсем. А быть может (это не единожды приходило в голову Ромашову, вселяя в него надежду!), они воскреснут, когда рядом окажется человек, способный принять его мысленные посылы: медиум. Вот с Люсей у него все получилось, потому что она и сама была прирожденным медиумом и прирожденным индуктором, не осознающим своих возможностей невеликих, однако усиливающих возможности Ромашова. Она оказалась тем кресалом, по которому Ромашов чиркнул своим кремнем, чтобы вышибить искру невероятного.
То-то и в постели рядом с Люсей он сам себя не узнавал Хотя, возможно, тогда сил ему придал застарелый плотский голод. Однако хотелось думать иначе.
Ромашов верил, всей душой, всем существом своим призывал себя верить, что его талант воскреснет, когда в этом случится судьбоносная надобность. В конце концов, такое с ним уже бывало, и не раз. Вот окажется рядом то самое кресало
Вопрос только в том, когда оно окажется рядом?! Раньше у него было время ждать. Сейчас не было. Он мог умереть прежде, чем случится счастливая встреча.
Эта мысль исполнила душу таким отчаянием, что Ромашов почувствовал, как слезы вдруг потекли из глаз.
Каждый день может стать для него последним, а он, проснувшись, и не узнает, что именно сегодня не доживет до вечера. Эх, если бы хоть одним глазком заглянуть в будущее!