Слушая его, я подумала, что в не меньшей степени его судьбу предопределило некое мистическое совпадение: Царицын, Царев и мое собственное роковое сходство с царевной Анастасией, которое сейчас, кажется, видел один только Тобольский во всяком случае, Юдовский ко мне подозрительно не присматривался, по лбу себя не хлопал и «Держите ее!» не кричал.
Из Совнаркома мы направились в гостиницу «Пушкин», которая теперь почему-то называлась так же, как улица, «Пушкинская», где перепуганный управляющий, косясь на меня с любопытством, но опуская глаза под бешеным взором Тобольского, провел нас в самый, как я понимаю, роскошный номер. В нем было три комнаты, обставленных чрезвычайно помпезно, в нем были даже ванная и туалетная комната (хотя большинство постояльцев гостиницы довольствовались общими клозетами, расположенными на этажах). Впрочем, мне очень скоро предстояло узнать, что воды не было, туалет не работал, так что всеми этими роскошными удобствами воспользоваться было невозможно. Ведра с водой, еду для меня приносили матросы, которые уносили помои, а также стерегли меня: молчаливые, угрюмые, презирающие меня, однако не решавшиеся оспорить приказ Тобольского.
Этот роскошный номер стал тюремной камерой для моего тела и моей души. Выйти оттуда даже в коридор я не могла: караул постоянно стоял у дверей и на лестнице.
Тобольский приходил поздно вечером, и начинались ночи оргии его плотского неистовства. Говорят, безумие придает нечеловеческие силы тем, кто этим безумием обуреваем. Похоже, что этот так. Рядом со мной он иногда задремывал, чтобы через минуту истерзать, извергнуться и снова погрузиться в быстротечную дремоту. Я отсыпалась днем когда спал Тобольский, и спал ли вообще, не знаю.
Тобольский приходил поздно вечером, и начинались ночи оргии его плотского неистовства. Говорят, безумие придает нечеловеческие силы тем, кто этим безумием обуреваем. Похоже, что этот так. Рядом со мной он иногда задремывал, чтобы через минуту истерзать, извергнуться и снова погрузиться в быстротечную дремоту. Я отсыпалась днем когда спал Тобольский, и спал ли вообще, не знаю.
На другой же день мне привезли несколько небрежно связанных узлов. Заглянув в них, я была поражена: это были только белые шифоновые и батистовые платья, белое белье, белые чулки и туфельки на маленьких каблучках, белые ленты, белые шапочки и пелеринки Я горько засмеялась: а не поздновато разыгрывать роль невинной невесты мне, утратившей невинность почти год назад и еженощно подвергавшейся изощренному мужскому натиску? Но вскоре я сообразила, что все эти одеяния очень похожи на те, в которых была запечатлена на фотографиях великая княжна Анастасия.
Сначала я не поняла, зачем так много одинаковых платьев, но потом мне все стало ясно: еженощно одно бывало разорвано на мне в клочья. Та же участь постигала белье. Итак, Тобольский знал, что делал, когда собирал сам или отдавал приказ собрать эти наряды в таком количестве!
Горящие глаза с неестественно расширенными зрачками, дрожь худого, как бы постоянно горящего в жару тела, неестественное возбуждение, нечеловеческая неутомимость, почти постоянная бессонница, жизнь меж двух огней: пламенной страстью к революции и болезненной страстью к дочери свергнутого царя сначала я не понимала, откуда Тобольский берет на все это силы, но однажды увидела, как он втягивает напряженными, расширенными ноздрями какой-то белый порошок, а в другой раз он просто ел его, зачерпывая золоченой чайной ложечкой из банки темного стекла. И я поняла, что Тобольский, как здесь говорили, марафетчик кокаинист.
Уже позднее я узнала, что кокаин был обычным средством для «пламенных революционеров» поддерживать силы в их неистовой борьбе против собственного народа. Ну а помрачение рассудка было естественной расплатой за их постоянное духовное и умственное возбуждение. Мне рассказывали, что кокаином, который чаще называли снегом, или снежком, или просто белым порошочком, в Москве и Петрограде баловались и чекисты, и матросы, и солдаты, и богема. Табак было раздобыть труднее, чем кокаин: чуть ли не на каждом углу мальчишки-беспризорники предлагали пакетик, однако люди осторожные предпочитали покупать кокаин в парикмахерских, у почтенных, проверенных людей, потому что у беспризорников можно было заплатить деньги, а взамен получить не чистый «снег», а смесь соды, мела или сахара. Случалось, подруги, встретившись на улице, нежно лобызались, доставали пудреницы и, насыпав на зеркальца кокаин, со знанием дела принимались за «дорожки».
Что и говорить, совдепы предоставили людям отличный выбор: умереть сразу или попытаться поискать хоть какие-то радостные иллюзии, потому что иначе жить в этом «новом мире» голодном, холодном, грязном, лишенном всего святого, без всякой надежды на лучшее было невозможно!
Прошло несколько дней, и однажды, отсыпаясь после особенно тягостной ночи, я услышала какой-то шум в коридоре. Стоявший на страже около моей двери матрос ужасно орал на кого-то и гнал прочь. Я хотела открыть дверь, но она, как обычно, оказалась заперта снаружи. Потом все стихло, я вернулась было в постель, как вдруг услышала крик под окном:
Надя! Надюша! Дочка!
Набросив халат, ринулась к окну и увидела отца, стоящего на тротуаре напротив гостиницы. Я выскочила на балкон, нависавший над улицей:
Папа! Папочка!
Родное, исхудавшее, измученное лицо озарилось радостью:
Девочка моя родная, как ты?
Папочка мой дорогой!
Мы ничего больше не успели сказать друг другу: на крыльцо гостиницы выскочил матрос, вскинул винтовку:
А ну, ползи прочь, вошь буржуйская!
Папа, уходи! закричала я. Будь осторожен! Я тебя люблю!
Доченька любимая!.. успел крикнуть он, но тут матрос приложил винтовку к плечу, прицелился и отец канул вглубь проходного двора напротив гостиницы.
Я залилась слезами счастья. Да, я была бесконечно счастлива в это мгновение, потому что Тобольский не обманул, мой отец жив, на свободе, но главное, я снова ощутила себя не куклой, с которой играет безумец, не актрисой, исполняющей чужую роль, не подстилкой для революционного маньяка, в конце концов, а именно дочерью, родной дочерью человека, которого я с детства любила и уважала. Сейчас, когда я увидела его снова, я вдруг почувствовала, что мои ночные мучения и дневное затворничество не такая уж дорогая плата за его жизнь и свободу. Кто знает, может быть, настанет день, когда Тобольский меня отпустит, и я вернусь к родителям. Сейчас даже горькая обида на Серафиму Михайловну улеглась, я даже по ней скучала: ведь столько лет она была мне заботливой матерью, пытаясь изгладить из моей памяти опасные воспоминания о том времени, когда из меня пытались сделать царевну Анастасию.
Однако дни, вернее, ночи, проведенные с Тобольским, не прошли для меня бесследно. Эти впечатления, когда я должна была изображать великую княжну, которая жаждет отдаваться революционеру (пусть не большевику, а эсеру, но не все ли равно!), унижающему ее, унижающему каждой насильственной лаской, не прошли для меня бесследно. Они слились с воспоминаниями детства, и выпадали дни, когда я с трудом осознавала, кто я, как попала в эти комнаты, что за город за окном я забывала себя Надю Иванову и начинала думать как Анастасия, тосковать о сестрах, об отце с матерью не о тех, кто ждал меня в нашей квартире на Пушкинской, не о Филатовых, которые жили в моей памяти, а об узниках Тобольска.
А я была узницей Тобольского! Это нас сближало с ними сближало меня с ней, с Анастасией.
Как никогда, я была близка к безумию в те дни и ночи, и, хоть потом пришла в себя, все-таки зерна этого безумия, посеянные тогда, проросли потом и принесли свои губительные плоды.
Между тем, несмотря на свое заточение, несмотря на ту спутанность, которой было подвержено мое сознание, я чувствовала, что положение большевистской власти в Одессе осложняется.
Все чаще с улицы доносилась стрельба, и не только ружейная и пулеметная издалека почти беспрерывно доносилась канонада. И днем и ночью по улицам метались толпы людей, завязывались драки город словно кипел. Я чувствовала: случилось что-то страшное, кровавое, а спросить было не у кого: Тобольский не появлялся трое суток. Сначала я обрадовалась, что наступил перерыв в моих ночных мучениях, но потом стало жутковато. Я ощущала себя как на необитаемом острове: машу руками, кричу, жгу сигнальные костры, а большие корабли проплывают мимо, не обращая на меня никакого внимания, словно меня и вовсе нет на свете!
Потом, со временем, я узнала, что же происходило в городе в то время.
Румыния, недавно заключившая мирный договор с Советской Россией, аннулировала его и захватила Южную Бессарабию, подойдя совсем близко к Одессе. Вдобавок немецкие, австро-венгерские войска и отряды гайдамаков начали наступление против «красных» по всем фронтам. К 1 марта 1918 года были захвачены Киев, большая часть правобережной Украины открылся путь на Одессу.
Муравьев, диктатор Одессы, объявил город на военном положении и приказал уничтожить все винные склады, чтобы возможно было поддерживать хоть какую-то дисциплину в той разнородной и почти неуправляемой массе, которую представляло собой его воинство. Он разогнал городскую думу, запретил митинги и собрания, ввел строжайшую цензуру. Муравьев хотел установить в Одессе режим личной военной диктатуры.
Между тем австрийские и германские войска продвигались вдоль линии Юго-Западной железной дороги и были совсем близко к городу.
Муравьев отдал приказ частям Одесской революционной армии остановить их, однако после короткого боя эта армия обратилась в бегство, открыв австро-германцам путь на Одессу. Революционное воинство спешило в Одессу, чтобы успеть разграбить и разгромить все, что не успели разграбить и разгромить раньше.
1 марта восемнадцатого года в Одессе взбунтовались и солдаты, и матросы, и отряды уголовников с Молдаванки. Остановить бунт можно было, только дав воякам денег. По приказу Муравьева было арестовано семьдесят одесских фабрикантов и купцов, с нетерпением ожидавших австро-германцев, которые смогли бы восстановить порядок в городе. Муравьев потребовал от арестованных десять миллионов рублей выкупа, чтобы этими деньгами привлечь на свою сторону бунтовщиков. Однако арестованные собрать смогли только два. Тогда Муравьев приказал реквизировать все деньги из банков и касс предприятий Одессы: даже те суммы, которые предназначались для выплат зарплат рабочим.