Когда моя жена ушла от меня, у меня не стало средств к существованию. Её обвинения отчасти были справедливы, она содержала меня, и мне, не будь я уверен в осмысленности такого расклада, было бы очень стыдно. Оставшись без средств, я не мог прекратить работу. Я продолжал читать и писать ведь это для философа самое важное, как вдох и выдох; мать, ворча, иногда подбрасывала мне какие-то крохи из своей пенсии, как говорится, ни одна женщина никогда не полюбит тебя сильнее, чем та, что дала тебе жизнь. Я ел голый картофель, грошовую вермишель, которую заваривают кипятком, кучерявую, как волосы негритянок, брал благотворительные пресные лепешки, которые раздавали беднякам в церкви. Ради них приходилось кланяться попу и целовать крест. Я не верю, просто не могу верить в такого Бога, каким его нам представляет религия, но крест, каюсь, целовал, тварью был голод, как известно, не тётка. Я не мог работать, мне нужно было писать. Кофе и чай я покупал не чаще раза в месяц и отчаянно их экономил. Если случалось просыпать с ложки, подбирал по одному листику, по одной крупинке. О том заварном капучино, с целым сугробом мягкой воздушной пены, который прежде я покупал в кондитерской лавке, не приходилось и мечтать. Даже в день своего рождения я подумал, что лучше оставлю деньги, и потом поем посытнее в обычные дни, чем сделаю себе такой подарок.
По праздникам я ел сахарное печенье. Самое дешевое, ломкое, с привкусом синтетического маргарина. Оно казалось мне необычайно вкусным. Я жил на хлебе и воде, как голубь, и чувствовал себя абсолютно счастливым: все дни мои были свободны для размышлений о моем труде.
Что же это за труд, ради которого вам пришлось так мучиться?
Я бы не назвал это мучениями, сынок. Аскеза на определенном этапе постижения истины необходима. Я, может, никогда бы и не закончил, если бы моя жена не ушла и не низвергла бы этим меня в совершенное безденежье. Большинство людей ходит с повязками на глазах, и покуда людям комфортно, тепло, сытно, нет нужды эти повязки снимать, а вот ежели сквозняк, или, пуще того, мокро стало, то приходится повязку понемногу сдвигать, хотя бы чтоб посмотреть, что сделалось Люди не мудры; принятие ими истины происходит чаще всего насильственным путем. К сожалению.
Так о чём всё-таки вы писали?
О смирении с необходимостью умирать. Заметь, самая насущная тема для всего живого и разумного.
Но ведь есть же смертинет!
Я во все эти приблуды не верю. Читерство чистой воды. Это то же самое, что рай с ангелами и плодоносными деревами. Человечество подросло немного в техническом плане и придумало себе новый электронный «тот свет» на терабайтовых картах памяти. Ну не могу я допустить, что человека как он есть, со всем его содержанием, можно на микросхему поселить! Я писал свой философский труд долгие годы. Я прочел толстенные тома о человеческом теле, о том, как ход крови определяет бытие, и сварение желудка, и сердечный ритм. Я знаю, что счастливым человека делают определенные вещества, растворенные в крови, и грустным тоже, и злым. Я изучил воздействия на организм, при которых человек перестает бояться смерти. Испуг, ярость или иное возбуждение, когда тело перестает ощущаться, крайняя степень апатии, лишающая воли, опьянение веществами, вызывающими эйфорию, галлюцинации и бред. Человек боится смерти, покуда он здоровое и сильное животное, но всякое страдание, телесное или духовное, несет с собою мысль о смерти как об избавлении. Разум же, если его выделить в чистую субстанцию, смерти бояться не может. Для него страх смерти лишь нежелание терять возможность наслаждаться жизнью через тело. И оттого чем более тело взлелеяно, тем пуще человек боится помирать. Я говорил с монахами, что спят на голой земле и грызут коренья, как бобры, им не страшно терять нить бытия, для них земной путь ступенька к Богу, так разум невозмутимо им внушает; а мирянам, которые мягкие котлеты едят, разум постоянно талдычит, что котлет ещё хочет и просит годить, в ящик раньше срока не ложиться. Когда я голодал и в одном и том же засаленном пиджаке ходил и под дождем, и под ветром, и под зноем, у меня одна только в голове мысль осталась: не умереть, покуда не допишу, а там Философ красноречиво махнул рукой, Для чистого разума тело, сынок, лишь средство. Не более того. В пору студенчества я познакомился, помню, с одним физиком. Он тогда был уже довольно стар, мы стояли на автобусной остановке возле кампуса, и я попросил у него огонька. Он ответил мне, что не курит, и упрекнул меня в курении с той печальной наставнической интонацией, с какой обычно говорят о вредных привычках те неравнодушные люди, которые имели несчастье от этих привычек каким-то образом пострадать. И он рассказал мне, что с детства был очень болен, мать с ним намыкалась: куда-то отправляясь с мальчиком она вынуждена была таскать с собою целый чемодан таблеток, бутылочек, ингаляторов и прочего ребенок мог ни с того ни с сего начать чувствовать удушье, каждый свободный вдох был ему радостью. Так он перебивался до семнадцати лет, врачи говорили, что долго он не протянет, к двадцати годам точно задохнется. И он бы задохся, во всяком случае он сам так считал, если бы не поступил на физфак. Учеба, сказал он, дала ему такую энергию для жизни, что он решил во что бы то ни стало победить свою болезнь. Он переехал в общежитие, оставив дома мать с пилюлями, каплями и трубочками, стал по утрам обтираться мокрым полотенцем, бегать кругами по скверу перед первой парой, дышать лежа на полу и положив стопку книг себе на грудь. Уж не знаю, кто надоумил его, какой знахарь, может, он сам всю эту методу сочинил, но болезнь стала отступать к четвертому курсу он был здоров совершенно. Сигарет он никогда в руки не брал и уходил с презрением, когда курили. «Вы не знаете, что значит, когда вы не можете вздохнуть.» Он получил степень доктора, стал профессором, написал объемный и простым смертным вовсе непонятный труд о происхождении Вселенной. Он мне объяснял, конечно, но годы спутали все в голове, и единственное, что я сейчас могу вспомнить: все в мире существует в вечной неостановимой динамике особых волн, точно в танце мелких мошек, и нет на самом деле ни тебя, ни меня, а лишь пребывают в перманентном своем непокое эти невнятные постоянно меняющиеся объекты мерцающая пустота
Получается, всё вокруг вроде как иллюзия? спросил Роберт безо всякого удивления. Он запрокинул голову и глядел на цветные огоньки. Ритм их мигания время от времени менялся; то они зажигались медленно, в строгом порядке, пуская по ветвям плавные волны света, то устраивали безумную карнавальную пляску.
Иллюзия, подтвердил философ. В этом мире нет ничего абсолютного. Даже то, что ты видишь, на самом деле есть нечто другое. Когда кванты света попадают в глаз, зрительные клетки, которых, как ты знаешь, два вида, палочки и колбочки, принимают их и обрабатывают, при этом образуется некоторое запаздывание, порядка десятка мили секунд, да, по меркам человеческой жизни оно ничтожно, но каков сам итог! Мы всегда смотрим в прошлое, мальчик мой. И не можем смотреть иначе. Все инструменты чувственного познания, данные нам, несовершенны, и потому мы не можем полностью им доверять, но вынуждены.
Дождь перестал. В воздухе осталась висеть мелкая водяная пыль, точно землю опрыскивали из пульверизатора.
Коньяк кончился, и философ встал со скамьи.
Я желаю тебе найти и сделать главное дело твоей жизни, сказал он Роберту, прощай.
Старик свернул между мерцающими деревьями, и темнота сомкнулась за его спиной.
Роберт хотел стать художником, поступал в Академию, сдал сегодня первый экзамен, но только сейчас он понял, что не знает: зачем он всё это делал? Оно, конечно, хорошо Самовыразиться. Обрести признание. Продавать картины. Войти в богему. Вести высокие беседы за бокалом шампанского, открывая собственную выставку в Галерее. Увековечить своё имя Чем не цели? Ах, если бы он мог догнать философа! Если бы мог спросить Йозефа, когда и как пришла к тому первая мысль о его главном труде! Нужно ли иметь какое-то разумное устремление, чтобы творить, или достаточно лишь отдаться процессу сотворения и получать от него удовольствие? Должно ли искусство преследовать цель повлиять на течение общественных процессов, или довольно личного удовлетворения творца?
Ни одна идея не может быть воплощена в искусстве в своем изначальном виде, в том, в каком впервые явилась художнику; творчество есть процесс не менее непредсказуемый, чем рост дерева из прутика, воткнутого по весне в землю; так же невозможно предсказать заранее эффект, который произведение искусства окажет на зрителей/читателей/слушателей.
Так сказала, деловито качая ногой, Лиса.
Она вынула изо рта жвачку и слепила из неё смешного человечка. Отпечатки рисунка её пальцев нанесли на его тело неповторимый узор. Потом она смяла человечка, сплюснула на ладони серый шарик резинки, перехватила его посредине двумя пальцами и сделала цветок.
Ты уже видела списки поступивших? В вашем корпусе их вывесили?
Нет.
Не вывесили или не видела?
Не видела.
Почему же ты здесь сидишь, а не бежишь смотреть? Я жду уже два часа. Обещали вывесить к полудню, и до сих пор тянут!
Куда торопиться? Я не стремлюсь узнать всё первой. Я продлеваю приятный момент надежды. Когда ты увидел списки и тебя там нет знаешь, такое ощущение, что ты упал с высоты на асфальт. Ты разбит, ты сплющен.
Но если ты там есть?
Тогда я, наверное, буду чувствовать себя так, будто могу взлететь. Я специально даже ничего не ела сегодня. Чтобы ощущение отрыва от земли было полным.
Лиса скомкала лилию, вылепленную из жвачки, скатала между ладонями шарик и запустила в форточку.
Роберт сделал шаг назад и заглянул в темнеющий проем двери пролетом ниже. Там висела деревянная доска, на которую обычно крепили объявления для студентов и поступающих. Сейчас возле неё стояла пожилая женщина: придерживая одной рукой лист бумаги, большим пальцем другой она с силой вдавливала головки кнопок в его беззащитные белые уголки как в ладони распинаемого Бога. Неподалеку обретались взволнованные абитуриенты. Некоторые из них пытались встать за спиной у женщины, чтобы прочесть фамилии, поднимались на цыпочки, заглядывали ей через плечо; она гавкнула, не оборачиваясь:
Дайте отойти! Задавили совсем!
Списки, прошептал Роберт, чувствуя, что начинает дрожать.
Выживших в катастрофе, поддразнила Лиса с озорной кривой ухмылочкой.
На трясущихся ногах, останавливаясь на каждой ступеньке, Роберт принялся спускаться вниз.
Но если ты там есть?
Тогда я, наверное, буду чувствовать себя так, будто могу взлететь. Я специально даже ничего не ела сегодня. Чтобы ощущение отрыва от земли было полным.
Лиса скомкала лилию, вылепленную из жвачки, скатала между ладонями шарик и запустила в форточку.
Роберт сделал шаг назад и заглянул в темнеющий проем двери пролетом ниже. Там висела деревянная доска, на которую обычно крепили объявления для студентов и поступающих. Сейчас возле неё стояла пожилая женщина: придерживая одной рукой лист бумаги, большим пальцем другой она с силой вдавливала головки кнопок в его беззащитные белые уголки как в ладони распинаемого Бога. Неподалеку обретались взволнованные абитуриенты. Некоторые из них пытались встать за спиной у женщины, чтобы прочесть фамилии, поднимались на цыпочки, заглядывали ей через плечо; она гавкнула, не оборачиваясь:
Дайте отойти! Задавили совсем!