На Западном фронте без перемен - Эрих Мария Ремарк 10 стр.



Канцелярия оживает. Кажется, Химмельштос поднял их там по тревоге. Во главе отряда вышагивает толстяк фельдфебель. Забавно, почти все кадровые фельдфебели толстяки.

За ним следует жаждущий мести Химмельштос. Его сапоги блестят на солнце.

Мы встаем.

 Где Тьяден?  пыхтит фельдфебель.

Никто, разумеется, знать не знает. Химмельштос злобно сверкает на нас глазами:

 Наверняка знаете. Только не хотите говорить. Давайте выкладывайте!

Фельдфебель озирается по сторонам, ищет Тьядена, но того не видать. Тогда он действует по-другому:

 Через десять минут Тьяден должен явиться в канцелярию.  Засим он отчаливает, с Химмельштосом в кильватере.

 Ох, чует мое сердце, что в следующий раз на укреплениях я уроню катушку с колючей проволокой Химмельштосу на ноги,  говорит Кропп.

 Мы еще поимеем от него массу удовольствия,  смеется Мюллер.

Теперь для нас дело чести резать письмоносцу правду-матку в глаза.

Я иду в барак, предупреждаю Тьядена, чтобы он исчез. Потом мы перебираемся на другое место, садимся играть в карты. Это мы умеем играть в карты, браниться и воевать. Немного в двадцать-то лет, а в то же время слишком много.

Через полчаса опять заявляется Химмельштос. Никто не обращает на него внимания. Он спрашивает про Тьядена. Мы пожимаем плечами.

 Вы должны его разыскать,  настаивает он.

 Какие-такие «вы»?  осведомляется Кропп.

 Ну, вы все

 Попрошу нам не тыкать,  говорит Кропп тоном полковника.

Химмельштос ошарашен:

 А кто вас тыкает?

 Вы!

 Я?

 Да.

В мозгах у Химмельштоса идет работа. Он недоверчиво косится на Кроппа, так как понятия не имеет, куда тот клонит. Однако, не вполне доверяя себе, чуток уступает:

 Вы его не нашли?

Кропп ложится на траву, говорит:

 Вы уже бывали здесь, на фронте?

 Вас это не касается!  отрезает Химмельштос.  Я требую ответа!

 Ладно.  Кропп встает.  Посмотрите-ка вон туда, где облачка. Это рвутся зенитные снаряды. Вчера мы были там. Пятеро убитых, восемь раненых. Причем, собственно говоря, обстрел был пустяковый. Когда в следующий раз тоже отправитесь туда, рядовые, прежде чем умереть, сперва построятся перед вами, станут по стойке «смирно» и молодцевато спросят: «Разрешите идти? Разрешите окочуриться?» Мы тут прямо-таки ждали таких, как вы.

Он садится, а Химмельштос исчезает, как комета.

 Три дня ареста,  предполагает Кач.

 В следующий раз мой черед,  говорю я Альберту.

Но это всё. Зато вечером на поверке проводится дознание. В канцелярии сидит лейтенант Бертинк, вызывает нас одного за другим.

Я тоже выступаю свидетелем и объясняю, почему Тьяден взбунтовался. История про страдающих ночным недержанием производит впечатление. В присутствии Химмельштоса я повторяю свои показания.

 Это правда?  спрашивает Бертинк у Химмельштоса.

Унтер юлит, но в конце концов, когда Кропп рассказывает то же самое, вынужден сознаться.

 Почему же никто тогда не доложил начальству?  спрашивает Бертинк.

Мы молчим, он и сам должен знать, есть ли смысл жаловаться в армии на подобные мелочи. И вообще, бывают ли в армии жалобы? Он, видимо, понимает и пока что распекает Химмельштоса, снова энергично разъясняя, что фронт ему не казарменный плац. Затем настает черед Тьядена, который получает солидную головомойку и три дня обычного ареста. Кроппу лейтенант, подмигнув, назначает однодневную отсидку.

 Иначе нельзя,  сочувственно говорит он Альберту. Разумный мужик.

Обычный арест штука приятная. Арестантская располагается в бывшем курятнике, и обоих можно навестить, мы-то знаем, как туда пробраться. Строгий арест это подвал. Раньше нашего брата еще привязывали к колоде, но теперь привязывать запрещено. Иногда с нами уже обращаются как с людьми.

Через час после того, как Тьяден и Кропп водворились за решеткой, мы идем к ним. Тьяден приветствует нас петушиным криком.

Потом мы до ночи режемся в скат. Тьяден, конечно, выигрывает, стервец.


Перед вылазкой Кач спрашивает:

 Как насчет гусиного жаркого?

 Недурно,  отвечаю я.

Мы забираемся на повозку с боеприпасами. Поездка обходится в две сигареты. Кач хорошо запомнил то место. Птичник принадлежит штабу какого-то полка. За гусем полезу я, и Кач меня инструктирует. Птичник за стеной, заперт всего-навсего на деревянный колышек.

Кач подставляет ладони, я опираюсь на них ногой и карабкаюсь через стену. Кач стоит на стреме.

Несколько минут я не двигаюсь, пусть глаза привыкнут к темноте. Потом различаю птичник. Тихонько подкрадываюсь, нащупываю колышек, вытаскиваю его, открываю дверь.

Внутри виднеются два белых пятна. Гусей два, это паршиво: схватишь одного, второй поднимет крик. Значит, надо брать обоих; если действовать быстро, все у меня получится.

Одним прыжком бросаюсь к ним. Первого хватаю сразу, а секунду спустя и второго. Как ненормальный луплю их головами об стену, чтобы оглушить. Но, видно, моей силы недостаточно. Твари кряхтят, отбиваются лапами и крыльями. Я ожесточенно борюсь, но, черт побери, сколько же у гуся силищи! Они рвутся из рук, так что я едва стою на ногах. В темноте эти белые лоскутья ужасны, у моих рук отросли крылья, я прямо боюсь, что вот-вот взлечу, будто в лапах у меня привязные аэростаты.

Вот уже и шум поднялся; одна из птиц набрала воздуху и гогочет, ровно будильник. Я оглянуться не успеваю, как слышу за дверью топот, получаю толчок, лежу на земле рядом яростное рычание. Собака.

Бросаю взгляд вбок, и она тотчас норовит цапнуть за горло. Я немедля замираю, а главное, прижимаю подбородок к воротнику.

Это дог. Проходит вечность, наконец он поднимает голову, садится подле меня. Но едва я пытаюсь шевельнуться, рычит. Я размышляю. Сделать я могу только одно: как-нибудь добраться до маленького револьвера. В любом случае мне надо слинять отсюда, прежде чем сбегутся люди. Медленно, сантиметр за сантиметром, я передвигаю руку.

Такое чувство, что все продолжается не один час. Крохотное движение и грозный рык; замереть и новая попытка. Наконец револьвер в ладони, но рука дрожит. Я прижимаю ее к земле и командую себе: выхвати револьвер, пальни, прежде чем дог вцепится, и давай Бог ноги.

Я медленно перевожу дух, успокаиваюсь. Потом задерживаю дыхание, выбрасываю вверх руку с револьвером, щелкает выстрел, дог с визгом кидается в сторону, дверь свободна, я кувырком перелетаю через одного из сбежавших гусей.

На бегу быстро хватаю его, одним махом швыряю через стену и сам карабкаюсь наверх. Я еще не перелез, а дог уже опомнился, прыгает, норовит достать меня. Я поспешно переваливаюсь на другую сторону. В десяти шагах от меня стоит Кач с гусем в руках. Как только он видит меня, мы оба бросаемся наутек.

Наконец можно отдышаться. Гусь мертв, Кач мигом с ним покончил. Мы решаем зажарить его не откладывая, чтобы никто ничего не заметил. Я притаскиваю из барака кастрюли и дрова, и мы заползаем в заброшенную сараюшку, которую давно присмотрели для таких целей. Единственное оконце наглухо завешиваем. Там есть нечто вроде очага лист железа на кирпичах. Мы разводим огонь.

Наконец можно отдышаться. Гусь мертв, Кач мигом с ним покончил. Мы решаем зажарить его не откладывая, чтобы никто ничего не заметил. Я притаскиваю из барака кастрюли и дрова, и мы заползаем в заброшенную сараюшку, которую давно присмотрели для таких целей. Единственное оконце наглухо завешиваем. Там есть нечто вроде очага лист железа на кирпичах. Мы разводим огонь.

Кач ощипывает и разделывает гуся. Перья мы аккуратно собираем. Сделаем из них две подушечки с надписью «Спокойных снов в ураганном огне!».

Канонада фронта гудит вокруг нашего прибежища. Отсветы огня скользят по лицам, на стенах пляшут тени. Порой доносится глухой грохот, сараюшка дрожит. С самолетов бросают бомбы. Один раз мы слышим приглушенные крики. Должно быть, попадание в один из бараков.

Урчат самолеты; треск пулеметов становится громче. Но от нас свет наружу не проникает, никто его не увидит.

Так мы сидим друг против друга, Кач и я, двое солдат в потертых куртках, жарим гуся, среди ночи. Говорим немного, но обоих наполняет мягкая заботливость, по-моему, даже влюбленные не относятся друг к другу заботливее. Мы двое людей, две искорки жизни, снаружи ночь и круг смерти. Мы сидим на его краю, в опасности и в защищенности, по нашим рукам течет жир, мы близки друг другу сердцем, и этот час, как пространство: в мягких бликах костерка огоньки и тени чувств порхают туда-сюда. Что он знает обо мне что я знаю о нем, раньше у нас не было сходных мыслей теперь мы сидим перед гусем, чувствуем, что живем, и так близки, что говорить об этом нет нужды.

Гусь жарится долго, даже если он молодой и жирный. Поэтому мы сменяем друг друга. Пока один поливает жаркое, второй спит. В воздухе мало-помалу распространяется восхитительный запах.

Внешние шумы превращаются в киноленту, в сновидение, которое, однако, не вполне утрачивает память. В полусне я вижу, как Кач поднимает и опускает ложку, я люблю его, люблю его плечи, его угловатую, склоненную фигуру и одновременно вижу за его спиной леса и звезды, а какой-то добрый голос произносит слова, дарящие мне покой, мне, солдату, что в больших сапогах, с ремнем и мешочком сухарей шагает такой маленький под высоким небом по дороге, уходящей вдаль, он быстро забывает и уже редко печалится, только шагает все дальше и дальше под огромным ночным небом.

Маленький солдат и добрый голос; если его приласкать, он, пожалуй, и не поймет, этот солдат в больших сапогах и с засыпанным сердцем, он шагает, потому что на нем сапоги, и забыл обо всем, кроме шагания. Разве там, у горизонта, не цветы и не ландшафт, такой тихий, что ему, солдату, хочется плакать? Разве не стоят там картины, которых он не терял, потому что никогда их не имел, поразительно, но для него все-таки в прошлом? Не там ли его двадцать лет?

У меня мокрое лицо? Где я? Передо мной Кач, его огромная склоненная тень накрывает меня, словно уют родного дома. Он что-то тихонько говорит, улыбается, отходит обратно к костру.

Потом объявляет:

 Готово.

 Да, Кач.

Я встряхиваюсь. Посредине сарая сияет румяное жаркое. Мы достаем складные вилки и ножи, отрезаем по ножке. Закусываем черным хлебом, окуная его в соус. Едим медленно, с огромным наслаждением.

 Вкусно, Кач?

 Еще как! А тебе?

 Конечно, Кач.

Мы братья, подвигаем один другому лучшие куски. Потом я закуриваю сигарету, а Кач сигару. Осталось еще много.

 Как насчет отнести гусятинки Кроппу и Тьядену, а, Кач?

 Само собой,  говорит он.

Мы отрезаем изрядную порцию, тщательно заворачиваем в газету. Остальное мы вообще-то хотим отнести в барак, но Кач смеется и коротко роняет:

Назад Дальше