Я была по-настоящему увлечена своим делом.
Увлеченность эта сказывалась в том, что все свои очерки, корреспонденции, фельетоны, даже самые коротенькие заметки я писала, что называется, с душой, или, как выражался наш Евсей Евсеич, держа руку на нерве.
Милый Евсей Евсеич!
Я была на КамАЗе, когда он умер. Умер прямо в редакции, за своим рабочим столом, держа в руке свой знаменитый сине-красный карандаш, которым он так безжалостно и в то же время так умело вычеркивал ненужные банальности и фальшивые красивости
Я прилетела на похороны с КамАЗа. Др того у меня уже сложился в голове очерк о двух камазовцах: старожиле и самом молодом жителе, приехавшем сюда всего лишь месяц тому назад.
И я привычно думала: «Интересно, понравится ли то, что я напишу, Еее?»
Все, что я писала, я первым делом обычно показывала ему.
И он, как всегда справедливый, неподатливый, говорил мне беспощадно:
Пшено. Не пойдет
И я знала: стало быть, так оно и есть пшено.
Зато как же я радовалась, когда он вскидывал на меня свои темно-коричневые глаза и цедил, сдвинув в угол рта неизменную сигарету:
Ничего, вроде получилось
Должно быть, не мне одной еще долгое время спустя после смерти Евсея Евсеича не хватало его.
Бывало, прочитаю интересное письмо или услышу о какой-то занимательной истории, о которой следовало бы написать, и тут же бегу к Евсею Евсеичу посоветоваться, вместе обсудить, есть ли смысл писать об этом.
И случалось не раз, то, что еще совсем недавно казалось примечательным, заслуживающим внимания, вдруг, мгновенно блекло от нескольких его небрежно сказанных слов:
Да ты что, деточка? Что тут тебе померещилось?
И все. И уже неохота писать об этом, и мысли направлены совсем в другую сторону, и уже метится где-то новый сюжет, который, может быть, на этот раз заслужит одобрение Евсея Евсеича.
Случалось, он вызывал меня, говорил:
Вот о чем следовало бы написать
У него был подлинный, неподдельный нюх журналиста.
Он безошибочно угадывал всегда, о чем стоило бы написать, на что нацелить внимание. Он мог даже предвидеть, что окажется наиболее интересным, существенным, злободневным в ближайшее и даже не в ближайшее время.
Этому провидению меня научил Влас Дорошевич, говаривал Евсей Евсеич. Но поверь, эта наука далась мне совсем не просто
Он первый натолкнул меня на историю Сердобской.
Она была необыкновенная женщина, и судьба ее была тоже абсолютно необыкновенна.
Еще в конце двадцатых годов она в составе делегации советских врачей отправилась на границу Монголии, где в то время вспыхнула чума.
И вместе со своими коллегами она спасала многих людей от чумы, выхаживала больных.
Евсей Евсеич был лично знаком с нею, она была к тому времени уже стара, отличалась довольно неуживчивым характером и, подобно профессору Челленджеру из романа Конан-Дойля, не переносила журналистов.
Я надеюсь, мне удастся разбить этот лед, пообещал мне Евсей Евсеич и добился своего: напомнил ей по телефону о том, что их когда-то познакомил сам дядя Гиляй, старик Гиляровский, с которым был в юности дружен брат Сердобской, она вспомнила его и согласилась принять меня.
В течение нескольких вечеров приходила я к ней в ее старинную двухэтажную квартиру в Кисловском переулке, где она жила совершенно одна и где все комнаты были сверху донизу завалены старыми медицинскими журналами, книгами, газетами и связками каких-то неведомых бумаг; поначалу она неохотно согласилась вспомнить о прошлой своей жизни и работе, потом как пошло
Я едва успевала записывать, в ту пору я не носила с собой магнитофон или диктофон, а обходилась, по старинке, только блокнотами и хорошо очиненными карандашами.
Из номера в номер газета печатала мой большой, пространный очерк о Марии Евграфовне Сердобской. Судьба ее была поистине поразительна: однажды, приехав в один поселок, в котором почти все жители поголовно заболели бубонной чумой, она случайно в одном доме, рядом с мертвыми родителями увидела маленького, может быть двух-трех лет, мальчишку, который смотрел на нее исподлобья испуганными, круглыми, черными, словно антрацит, глазами.
По закону, даже если он еще и не был практически болен, она должна была положить его в чумной барак, где он неминуемо бы умер.
А ей вдруг стало жаль мальчика. И она вместе с ним поселилась в отдельной палатке.
Пока что оба они были здоровы, но она знала, что каждую минуту рискует своей жизнью, ибо кто мог поручиться, что ребенок не заразился и здоров?
И все-таки он не заболел, и она тоже не заболела, а спустя многие, многие годы однажды к ней домой, в Кисловский переулок, явился плечистый, коренастый мужчина, сказал, едва увидев ее:
Давайте-ка вспомним наше прошлое
Это был тот, некогда спасенный ею мальчик, который стал врачом и тоже, как и она, эпидемиологом.
И вот, сказала мне Сердобская, суровые глаза ее потеплели и улыбка чуть тронула губы, оказалось, что у меня есть сын, названый сын, мой преемник, мой последователь и верный ученик
Я спросила ее:
Вы считаете себя счастливой?
Она удивленно взглянула на меня:
Разумеется. Как же иначе? Я же не напрасно прожила жизнь, а это уже счастье
Нет, я давно уже не жалею о том, что не стала писательницей. Потому что работа журналистки мне по душе. Даже очень по душе.
Разве можно позабыть о том, как я поехала в командировку в Сочи? Тогда меня, что называется, письмо позвало в дорогу.
Разве можно позабыть о том, как я поехала в командировку в Сочи? Тогда меня, что называется, письмо позвало в дорогу.
Письмо тревожное, взывающее о помощи.
Инвалид Великой Отечественной войны, вернувшись домой, оказался совершенно одиноким. И случилось так, что он решил взять на воспитание девочку, тоже оставшуюся одинокой.
Она жила неподалеку от него вместе со своими родителями. Родители утонули, катаясь в море на лодке, девочку, ей было тогда лет семь или восемь, хотели было отдать в детский дом, потому что у нее не было никаких родственников, и тогда этот самый человек, у него была странная фамилия Кечкотун, решил взять ее к себе.
И она стала его дочерью. Он истово воспитывал ее, ходил на родительские собрания, проверял домашние задания, отправляя ее в лагерь на лето, писал ей письма и подписывал: «Твой папа».
Когда она окончила школу, он вместе с нею поехал в Москву и жил там у какого-то фронтового друга, ожидая, пока она сдаст экзамены в медицинский институт.
Она сдала экзамены, он устроил ее в общежитие и посылал ей посылки из Сочи и ожидал ее домой на каникулы. Она приезжала почти каждый год, потом вышла замуж, приезжала уже с мужем, а потом, когда у нее уже появилось двое детей, решила переехать на постоянное житье в Сочи, тем более что там у нее был свой дом, вернее, дом ее приемного отца. Она устроилась главным врачом местной больницы, муж ее, тоже врач, стал завотделением, дети учились в школе. И вот тогда-то она начала планомерно, методически выживать своего приемного отца из дому.
Он мешал ей, ее семье, и она решила от него так или иначе избавиться и завладеть всем домом.
Он был мужественный, сильный человек, не привыкший жаловаться; в редакцию пришло тревожное письмо от соседей, за него вступились другие, изо дня в день наблюдавшие планомерную, четко организованную травлю старого человека, гвардии капитана, фронтовика.
Нет, не могу сказать, что командировка оказалась легкой. Пришлось поднять множество материалов, расспросить многих людей.
Мой фельетон я назвала «Память о прошлом». Когда он был опубликован, он обсуждался повсюду в школах, в учреждениях, в санаториях, в больницах, в клубах, в институтах.
Обсуждали его и в той больнице, в которой работала приемная дочь старика, ставшая главным врачом.
Я писала о том, что иные люди не любят хранить память о прошлом, а этого нельзя делать. Прошлое всегда остается с людьми, ведь если бы Кечкотун не взял к себе маленькую осиротевшую девочку, кто знает, как сложилась бы в дальнейшем ее судьба. Стала бы она врачом? Стала бы счастливой женой и матерью?..
В конце концов справедливость восторжествовала, дочери не удалось выжить старика и отвоевать себе весь дом. И она вынуждена была уехать из Сочи вместе с детьми и с мужем, потому что все, кто знал ее, отвернулись и дружно осуждали ее неблагодарность и подлость
И еще один мой очерк вызвал к жизни много писем, это описание вечера в одном московском Доме культуры «Для тех, кому за тридцать».
Здесь собрались люди, бежавшие от одиночества, те, кто, как писал однажды Булат Окуджава, потерпел в жизни какое-то крушение
До сих пор не знаю, не скажу, каковы были результаты этого вечера, сумел ли кто-нибудь обрести на этом вечере свою половину, нашел ли кто-нибудь счастье
Я старалась быть прежде всего честной, правдивой, как можно более объективно описать этот вечер, мужчин и женщин, пришедших сюда, рассказать хотя бы некоторые жизненные истории
Иные мои герои, о которых доводилось мне писать, бесследно исчезали из моей жизни, а с иными я сходилась надолго.
Так, однажды я приехала в один город на Волге с заданием написать очерк о молодых рабочих крупного машиностроительного завода.
В гостинице не нашлось ни одного свободного номера, администратор гостиницы молодящаяся блондинка с огромной белокурой «халой» на голове, я видела, искренне сочувствовала мне, но ничем не могла помочь: все номера были заняты делегатами двух научных конференций, проводимых в городе.
Через несколько дней я вам предоставлю хоть два, хоть целых три люкса, говорила она мне. Но теперь увы
Даже ее тщательно сплетенная «хала», казалось, выражала неподдельное соболезнование моему бесприютству.
Помог случай, который, как известно, уже не раз и не два приходил на помощь тогда, когда вроде бы все кончено и ничего нельзя поделать
Швейцар гостиницы предложил адрес некой тети Лизы с улицы Медиков.
У нее вам будет хорошо, заверил меня швейцар, крепкий старик из породы старых солдат, в свое время исправно отслуживших свой срок в армии. Вот увидите, не пожалеете
И я в самом деле не пожалела.
Улица Медиков находилась довольно далеко от центра города и походила на деревенскую: одноэтажные деревянные дома, огороженные палисадниками, деревья, растущие вдоль тротуаров, скамейки возле заборов.
В одном из таких вот домиков проживала тетя Лиза, худенькая, низкорослая, в чем только душа держалась, старушка, впрочем быстрая и проворная не по годам.
Живи, милая, что мне, места, что ли, жалко? сказала она, проведя меня в маленькую, метров семь, не больше, комнату, уютную и теплую, с большой, пышной кроватью подушки на кровати, казалось, восходили до потолка, с вышитым гладью подзором и ковриком на стене, с комодом, покрытым вязаной скатеркой, и печкой-голландкой в синих и розовых старинных изразцах.