Дальше события начали разворачиваться совсем уж круто. К бабке Пелагее прискакал верхом на прутике белоголовый парнишка и, свистя выбитым зубом, глотая слова, с ненужными подробностями рассказал, как наехал он за овином на дядьку Егора Ноздрёва, как дядька Егор наказал ему рысью гнать сюда и передать, чтобы спешно прятали скотину.
Какие чувства и какие соображения руководили бабкой Пелагеей, осталось тайной, но после разговора с посыльным она вывела из стайки ведерницу Дуську и бегом перегнала её вслед снохе, к деду Мосею. При этом Пелагея ничего не сказала и даже ни на кого не взглянула. Только секунду-другую постояла у раскрытых ворот, сердито шмыгнула носом и исчезла.
Сычас гром ударит, сказал ошеломленный дед Мосей. Сгореть мне на этом месте.
Но гром не ударил.
А спустя малое время скрипнула калитка, и во двор проник озирающийся сват Егор Ноздрёв.
Дуська-то у вас, что ли? спросил сват Егор. Беда, девка! К Пелагее, слышь, комиссия заявилась излишки крупного рогатого скота описывают. Как бы они сюда не повернули. Мунехин-то уже ногами стучит пропажу обнаружил. Вы, говорит, укрыватели, так вашу! Я вас в тюрьме сгною!..
Сразу после разговора со сватом Егором Татьяна накинула на рога Дуське веревку и, прячась по-за огородами, скорым ходом погнала бедную корову к броду через речку. Уже на том берегу Татьяна маленько отдышалась и решила, что раз выпал такой случай, то Дуську она из рук не выпустит, а лучше уведет её за четыре версты в соседнюю Тиуновку и там продаст кому попадётся, хоть за полцены.
Возвратилась назад Татьяна после обеда. У околицы поджидал её несмирившийся товарищ Мунехин. Поверх застиранной холщовой рубахи он был перекрещен портупеей, которую надевал в особо важных случаях. Рядом с ним, сдвинув на глаза картуз, дымил махоркой товарищ Ерохин.
Ну, сказал Мунехин. Иде корова?
Продала, храбро ответила Татьяна.
А деньги куда девала?
А деньги пропила.
Ты, Гришкина, дурочкой не прикидывайся, сказал товарищ Мунехин и положил руку на кобуру. Сейчас сдавай деньги под расписку!
Бегу, усмехнулась Татьяна. Не видишь в мыле вся.
Так, сказал товарищ Мунехин. Сопротивление. Будем производить обыск.
Здеся раздеваться? спросила Татьяна и потянула с себя кофту.
Не озоруй! прикрикнул товарищ Ерохин. Пошли в контору.
Меня свекровь из дому выгнала гнутой ложки не дала, говорила по дороге в сельсовет Татьяна. Должна я чем-то дитё кормить?
Отвод глаз, убежденно отвечал товарищ Мунехин. Дурней себя ищите.
Эх, Мунехин, говорила Татьяна, забыл, видать, как мы вместе к Кургузу ходили в батраки наниматься.
К Кургузу вместе, а от Кургуза врозь, замечал непреклонный товарищ Мунехин.
Командуешь теперь, говорила Татьяна. Да ты еще в соплях путался, когда моего отца колчаки сожгли.
Шагай, шагай, перерожденка! подгонял ее товарищ Мунехин. Нечего отцом прикрываться!
Шагай, шагай, перерожденка! подгонял ее товарищ Мунехин. Нечего отцом прикрываться!
Как товарищи Мунехин и Ерохин обыскивали Татьяну Гришкину, чем стращали этого никто не видел и не знает. Зато многие видели в тот день другое. Вдруг распахнулись двери сельсовета и наружу выскочили красные, как кумач, Мунехин и Ерохин. Следом за ними, в одной нижней рубахе, с распущенными волосами, вымахнула Татьяна.
Стой! весело кричала она, Мужики! Куда ж вы! Еще не всю обыскали! Дайте я рубаху сыму!
Сдурела! обеими руками замахал товарищ Ерохин. Уйди в помещению! Не срамись!
Мунехин ничего не говорил. Только все ширял наганом мимо кобуры и дергал худою щекой.
Денег они так и не нашли
Вечером приехал с заимки Прохор. Соседи его перевстрели и рассказали про весь сыр-бор.
Коня матери не отдавай, советовали многие. Отдашь дурак будешь. Заворачивай прямо к деду Мосею и шабашь. Зря вы, что ли, с Татьяной на их, чертей, столько горбили.
Прохор, однако, сделал по-другому. Он бросил невыпряженного коня у ворот, даже во двор не завел, минуя деда Мосея, прошел к тётке Манефе Огольцовой, купил у неё большую бутылку самогонки и тут же возле избы выпил из горлышка.
Вокруг стояли любопытствующие ждали, что будет дальше.
Прохор посидел на бревнышках, подождал, когда самогон ударит в голову, потом поднялся и, напрягши шею, страшным голосом крикнул:
Запалю!
Помолчал чуток, мотнул по-лошадиному головой и закричал еще страшнее:
Серёгу убью!! А вековух перевешаю!
Сбычившийся, затяжелевший от самогона, Прохор шел вдоль деревни, и улица была ему узкой. Со всех сторон, сигая через плетни и канавы, бежали люди смотреть, как Прохор Гришкин будет палить родную мать. Старухи прижимали к губам платки, суеверными взглядами провожали его пьяную спину. Впереди Прохора, поддергивая портки, шпарили мальчишки. Лаяли собаки. Красная в предзакатных лучах пыль вставала за спиной Прохора, как зарево пожара.
Запалю! шумел Прохор, и казалось, что этот крик кидает его от прясла к пряслу.
Бабку Пелагею добровольные курьеры упредили. Она выбежала за ворота, упала на колени и заголосила:
Убивают!.. Люди добрые!
В избе ревели дурниной обнявшиеся Нюрка и Глашка.
Отчаюга и драчун Сергей, почему-то боявшийся обычно смиренного старшего брата, выскочил из дому, пропетлял, как заяц, по коноплям, кинулся с берега в речку и уплыл на другую сторону.
Всю эту жуткую панику прекратил подоспевший товарищ Мунехин. Товарищ Мунехин прибежал распоясанный, без нагана, и когда заступил он низкорослый и щуплый дорогу крепкому Прохору, всем показалось сперва, что это малый чей-то балует. Но столько было отчаянности в распаленных добела глазах товарища Мунехина, что очумевший Прохор затоптался на месте.
Стой, контра! крикнул товарищ Мунехин и, видя, что Прохор и без того уже стоит, сам опустился вдруг на пыльную траву. Дернул себя за ворот рубахи и, мотая головой в редких кудрях, с невыразимой болью сказал: Нет, Гришкин, не твое это теперь добро, а народное! И ты у меня, Гришкин, былинку тут не подожгёшь учти! Я тебе, гаду, пока живой буду, даже штаны собственные спалить не дам! Сначала сымай их, а потом поджигайся к такой матери!
Туда, где тепло и сытно
В два с небольшим года Яков Гришкин заговорил. Он говорил, правда, и раньше, но только отдельные слова: «мама», «папа» и «бу-бу», что переводилось, глядя по тону и выражению, как «бабушка» или «мизгирь». А тут он заговорил сразу и бойко, словно было ему не два с гаком, а лет, допустим, пять-шесть.
Случилось это в поезде, который медленно тащился по белесой солончаковой степи. Солнце весь день тоже белое и маленькое, как булавочная головка, разбухло к вечеру, покраснело и быстро покатилось за край земли. От редких кустиков травы упали длинные тени, и на загустевшем небе проклюнулись звезды.
Яков, стоявший у окна, вдруг отчетливо сказал:
А вон верблюд идет.
Прохор, дремавший в углу на скамейке, встрепенулся и ошарашенно переспросил:
Чего-о?
А вон верблюд идет, повторил Яков. У него две горбы.
Горба, машинально поправил Прохор. Он поискал глазами, на чем бы еще испытать прорезавшиеся способности Якова, и увидел возле другой стены вагона соседа, усатого плотника, с которым сдружился за длинную дорогу.
А это кто знаешь?
Знаю, ответил Яков. Дядя Граня-плотник мировой работник!
Знаю, ответил Яков. Дядя Граня-плотник мировой работник!
Так, сказал отец и в растерянности поскреб затылок. Верно Ну иди стрельни у него табачку на закрутку.
Яков пошел и стрельнул.
Сам курить будешь? устрашающим голосом спросил дядя Граня.
Нет, я маленький, сказал Яков.
За это хвалю! крикнул дядя Граня, по-строевому выкатывая глаза.
Табак Яков, однако, не донес. В проходе он споткнулся о чей-то узел и просыпал всю щепоть на пол.
Эх, пень косорукий! сказал Прохор, разом зачеркивая все заслуги Якова. А ну, марш спать. Не толкись под ногами.
Ах, лучше бы Яков молчал еще два года! Пока сидел он с мокрым носом возле мамки, его вроде не замечали. А тут сразу все заметили. Особенно поглянулся Яков одному товарищу, в галифе и толстовке, ехавшему на верхней полке.
Ну-ка, орел, лезь ко мне, позвал он. Ух ты, какой кавалерист! Ты чего еще умеешь?
Песни играть, признался Яков.
Тогда заводи, сказал товарищ. А я тебе конфетку дам.
Яков, старательно разевая редкозубый рот, заиграл песни. Он пропел от начала до конца «Возьму в ручки по две штучки расстрелю я белу грудь», «Скакал казак через долину», «Посеяла огирочки» и «В воскресенье мать-старушка к воротам тюрьмы пришла».
Товарищ пришел в умиление.
Ах ты, косопырь! говорил он, тиская Яшку за плечи. Ах ты, жулик! Он взял лежавший в головах портфель, раскрыл его, вынул бумажный кулек, порылся в нем толстыми пальцами и протянул Якову три липучих конфетки.
Яков слопал конфеты и подбодренный заявил:
Я еще и припевки знаю.
Да ну! изумился товарищ.
Ага, сказал Яков. Я много знаю. И, не дожидаясь приглашения, запел частушки.
Мама Татьяна побелела как снег. У папы Прохора ослаб низ живота и противно задрожали ноги.
Яков жарил частушки деревенского дурачка Алешки Козюлина.
Алешка Козюлин, по прозвищу Сено-Солома, был мужчиной лет сорока, слабоумным от рождения. Худой и длинный, как жердь, с неправдоподобно маленькой головой на плечах, он ходил по деревне, привязав к одной ноге пучок сена, к другой соломы, и сам себе командовал: «Сено! Солома!» Еще Алешка славился тем, что помнил множество частушек. Черт его душу знает, где он им обучался, но такие это были вредные частушки, что когда Сено-Солома приплясывал, напевая их под окнами сельсовета, то даже не робкого десятка мужики надвигали шапки на глаза и скорее сворачивали куда-нибудь в проулок.
Товарищ в галифе ужасно расстроился. Он слез с полки и начал обуваться, сердито и решительно наматывая портянки. На Татьяну с Прохором товарищ не глядел в упор их не видел.
Татьяна, трясшая у груди трехмесячную Маруську, высвободила одну руку, поймала Якова за голую пятку и скомандовала:
А ну, слазь, черт вислоухий. Ты где, паскудник, такое слышал? Мать тебя обучила? Говори мать? Тут мама Татьяна даже заплакала. Да мать всю жизнь на чужого дядю батрачила! Одного дня сытой не была! У-у, идолово племя!
Товарищ натянул второй сапог и, по-прежнему не глядя на Татьяну, сказал:
Ты, гражданка, своим бедняцким происхождением не козыряй! Не перед кем тут И мальцу ногу зря не выкручивай. Ему этими ногами, может, до полного коммунизма шагать. Тем надо было ноги крутить, кто вокруг твоего ребенка на волчьих лапах ходил и вражьи слова нашептывал.