Хаос и симметрия [От Уайльда до наших дней] - Аствацатуров Андрей Алексеевич 45 стр.


Пространство первой части рассказа строго обособлено, отделено от внешнего мира. Ограниченность и замкнутость возникает в тексте уже в самом начале, когда описывается комната отца, изолированная от других комнат. По мере развития повествования это ощущение замкнутости будет усиливаться. Дом и Сад огорожены высоким забором, и действие сосредоточено лишь в обозначенных границах. Ни улицы, ни поселка, ни города, ни посторонних лиц мы не наблюдаем. Дом и Сад словно изъяты из общего пространства. Также они изъяты из времени и истории. Время здесь как будто остановилось, потеряло конкретность. События в Доме и Саду если и происходят, то не в определенный момент времени, они происходят всегда, в принципе, с настойчивым постоянством. Они заканчиваются и снова возобновляются. В этом мире неизменно день и ослепительно светит дарующее свет и жизнь солнце.

С той же настойчивостью утверждения жизни в первой части рассказа себя проявляет разного рода растительная символика. Деревья инжирное, гранатовое, тутовое устойчивые символы жизни, детства (гранатовые плоды сравниваются с детскими головками, увенчанными коронами), а также различных стадий инициации. Жизнь умирает, возобновляется, деревья наполняются эротизмом (Дерево дрожало, в листьях блудил жаркий ветер), а дети, обитатели Сада, собирая урожай, неизменно исполняют ритуальный танец неведомых дикарей.

Вторая часть, где происходит убийство,  бытовое описание символического грехопадения, утраты невинности. Если в первой части рассказа действие было ограничено Садом, за пределы которого персонажи не выходили, то теперь пространство намеренно размыкается: мать и сын выходят в мир внешний, на улицу, где совершается преступление. Изменения затрагивают не только пространство, но и время. Оно перестает быть цикличным, как в мифе, а становится линейным временем реальной истории, наполненной конкретными ситуациями, которые уже никогда не повторятся:

Весь день мы носились по двору, а вечером сидели в комнате отца и слушали пластинки. <> Мама была в гостиной. Потом она позвала нас ужинать. Мы сидели и ели. <> Вдруг за окном послышался шум.

Время суток вечер или даже лунная ночь, сменяет солнечный день первой части. Вместо ритуалов плодородия, утверждающих жизнь, убийство, кровавое жертвоприношение, которое приобщает мальчика к миру смерти.

Теперь картина полностью собрана. Ребенку предъявлена незнакомая доселе сторона жизни, и его воспитание, таким образом, оказывается завершено.

Симметричная структура одно из очевидных достижений Айрапетяна-новеллиста. В Детстве, как мы видим, элементы первой части строго отражаются в элементах второй: кошмарное зазеркалье выворачивает реальность наизнанку.

И все же этот мир, при всей его симметричности, далеко не статичен. Ситуация второй части не предъявляется как нечто неожиданное. Она тщательно готовится подспудным, едва заметным для читателя движением образов и тем. Идиллия, которую мы наблюдаем в самом начале рассказа, чревата скрытой тревогой. Мир, конечно, закрыт от внешних опасностей, но в нем самом присутствует угроза. В комнате отца ребенок находит баночку с надписью Яд!. Это первый в рассказе сигнал, знак приближающейся смерти, не вполне укладывающийся в райскую атмосферу Дома и Сада. Впрочем, воображение ребенка легко справляется с недоумением и возможным разрывом иллюзии оно рисует себе не картину смерти, а всего лишь картину заболевания:

Мне думалось, испив яда, человек должен немедленно покрыться волдырями, из глаз его потечь мутная кровавая слизь, сам отравленный издавать нечеловеческие звуки.

Во второй части тайна Яда откликается тайной витилиго на шее у брата, но прежде она получает обстоятельное развитие в тексте. Мутная слизь появится в тексте вторично, как слизь, выступившая из плодов, затем превратится в сиреневый сок, вытекающий из тутовины, и, наконец, явится густой кровью, которой будет истекать жертва.

Опыт смерти готовится в тексте тщательно. И когда он приходит, его можно облечь в слова, внятно артикулировать. Однако с этой важной эстетической задачей обозначить смерть справляется только рассказчик. Речь остальных персонажей пресекается. Мать что-то невразумительное бубнит, и брат Арсен произносит что-то несвязное. Но для инициированного рассказчика тут проблем нет: ему даже удается расшифровать немой ужас матери перед убийством.

Глупость, глупость!  говорило ее спешащее нервное тело.  Сильва, ты глупая женщина, разве можно так?!  вторил окидывающий меня цепкий материнский взгляд.

Жизнь, присовокупив опыт смерти, оправдывается как эстетический феномен. Ее можно почувствовать лишь как сложную мистерию, собирающую реальность во всем ее разнообразии.

Неоэстетизм и литературная игра

О виньетках Александра Жолковского

Пролог. Приближение к автору

Я, наверное, не ошибусь, если скажу, что это был первый год нового тысячелетия, год странного выпадения всей страны из истории, когда либерально-лихие девяностые уже закончились, а вертикаль власти еще не построилась. Все как могли интеллектуально отдыхали, набираясь сил после кризиса, томясь ожиданиями и делясь друг с другом тревожными предчувствиями. Я тоже отдыхал, интеллектуально томился и вместе со всеми оказался в начале декабря на вручении литературной премии. Ее выдавали за новаторство, за открытие новых форм, нового литературного языка. В этот раз лауреатом оказался известный журналист, сочинявший скандальные стихи и скандальную прозу. К скандалам к тому времени все уже привыкли, но ко всей истории добавлялась некоторая пикантность, состоявшая в том, что лауреат зарабатывал на жизнь в том числе и проституцией. Помню банкетный зал литературного музея, поздравительную речь полумосковского критика, ответную речь лауреата, украшенную матерными словами, бурные аплодисменты, огромные зеркала, картонные винные коробки с крантиками, столы с бутербродами. Еще помню красивых кукольных девушек, декольтированных, голоногих, рекламировавших водку Русский Стандарт и доброжелательно разливавших ее всем желающим.

Желающих было много, но водки оказалось еще больше, и потому атмосфера литературного собрания с каждой минутой делалась все задушевнее. В банкетном зале музея было душно и жарко. Гости собирались вокруг столов мелкими группками и горячо обсуждали нового лауреата.

Я, как это обычно со мной бывает, пьянел, что-то кому-то говорил, возражал, пересказывал несвежие анекдоты. В какой-то момент рядом оказалась Кира Долинина, петербургский искусствовед и правнучка Г. А. Гуковского.

 Андрей, я тебя хочу познакомить  Она потянула меня за рукав к высокому, стройному седовласому господину, стоявшему неподалеку.

 Это Андрей,  представила она меня,  внук  Тут Кира назвала фамилию моего прославленного филологического деда, и мне сделалось неприятно: мне думалось, что я уже перерос статус внука и как бы живу сам по себе. Оказалось, на этот счет есть другое мнение.

Высокий господин, пока она нас представляла, разглядывал меня с ироничным любопытством. На его загорелом лице играла улыбка, а глаза лучились праздничным весельем, вполне соответствующим обстановке. Но все-таки он был не очень похож на тех, кто здесь находился. Выглядел он, несмотря на возраст, слишком уж трезво, спортивно и иностранно для нашего литературного мероприятия. Я подумал: раз это знакомый Киры, то не иначе коллекционер русской живописи. По крайней мере, он был похож на коллекционера живописи, причем приехавшего из дальней заграницы.

Высокий господин, пока она нас представляла, разглядывал меня с ироничным любопытством. На его загорелом лице играла улыбка, а глаза лучились праздничным весельем, вполне соответствующим обстановке. Но все-таки он был не очень похож на тех, кто здесь находился. Выглядел он, несмотря на возраст, слишком уж трезво, спортивно и иностранно для нашего литературного мероприятия. Я подумал: раз это знакомый Киры, то не иначе коллекционер русской живописи. По крайней мере, он был похож на коллекционера живописи, причем приехавшего из дальней заграницы.

 Алик,  представился он и протянул руку.

Точно коллекционер,  подумал я, заметив, однако, что рукопожатие оказалось чересчур крепким для коллекционера русской живописи.

 Понятно. А фамилия?  спросил я.  Фамилия есть?

Кира вздохнула и закатила глаза. Вообще-то я обычно не позволяю себе так разговаривать с незнакомыми людьми, особенно если они старше. Но человек, как известно, от обилия выпитого и съеденного часто становится добродушным, фамильярным и немного глупым. И потом, я почему-то в присутствии этого Алика чувствовал странную летнюю легкость.

 Фамилия?  переспросил господин, назвавшийся Аликом, и засмеялся. Было видно, что он ничуть не обиделся.  Фамилия есть. Жолковский. Вас устроит?

Следующие минуты я очень не люблю вспоминать. Кажется, я поднес ладонь ко лбу, покраснел, пробормотал какую-то глупость. Жолковский для меня и для всего нашего поколения был мифом, филологом-легендой, личностью, в существование которой иногда трудно было поверить, крупным ученым из числа тех, о ком принято говорить, почтительно понизив голос, и кого следует называть по имени-отчеству даже за глаза. Именно так, с почтением мы произносили имена знаменитых филологов: Вяч. Вс. Иванова, В. Н. Топорова, С. С. Аверинцева, М. Л. Гаспарова, Ю. М. Лотмана. Жолковский принадлежал к когорте тех, кто может легко заменить собой целую кафедру, а то и весь факультет. Помню, еще студентом я сильно впечатлился его ранней статьей, опубликованной в одном из первых выпусков тартуской семиотической серии. Статья называлась Deus ex machina, и поразила она меня дерзостью, неожиданными аналогиями, которые мне бы в голову никогда не пришли, привлечением самого разнородного материала (Д. Г. Лоуренс, Эйзенштейн, Джек Лондон, Конан-Дойл, Шекспир) и, главное красотой и изяществом слога. Я знал тогда, что Жолковский эмигрант и что цитировать его не рекомендуется, но всегда искренне радовался потом, когда мне попадали в руки оттиски и ксерокопии его статей, сделанные бог знает где (я на всякий случай не уточнял, где именно). Я всегда читал их, конспектировал, при том что мои профессиональные интересы касались совершенно других проблем.

И вот теперь этот легендарный человек, из нереальной Калифорнии стоял передо мной, а я в исторический момент вот так сглупил и выставил себя непонятно кем: то ли дураком набитым, то ли хамом. Спортивного вида загорелый пожилой господин по имени Алик, похожий на коллекционера русской живописи. В самом деле, кто бы мог подумать?

Я решил реабилитироваться и виновато произнес:

 Вы это не подумайте ничего Я сейчас вашу книгу, совместную со Щегловым, читаю.

Это была чистейшая правда. В тот момент я в самом деле читал их книгу Работы по поэтике выразительности: там были нужные мне статьи для курса, который я как раз готовил и через полгода собирался прочитать в США. Курс тот я задумал как компаративный. Я хотел сопоставить Т. С. Элиота, которым усердно занимался в девяностые, с русскими акмеистами и начитывал работы по поэтике Мандельштама и Ахматовой.

 Какую именно книгу?  участливо поинтересовался Жолковский.  У нас их две.

Назад Дальше