Человеческие поступки - Хан Ган 15 стр.


Ох, возвращайся.
О-ох, я зову тебя по имени, возвращайся сейчас же.
Позже уже нельзя. Возвращайся сейчас.

В начале действия над рядами кресел пронеслось растерянное шушуканье, но теперь сосредоточенные зрители в тревожной тишине пристально следят за губами актеров. Луч света, освещавший проход, гаснет. Женщина на сцене поворачивается лицом к зрителям. По-прежнему молча она спокойно следит за мужчиной, который идет к сцене и взывает к духу умершего. Ее губы начинают шевелиться.

После твоей смерти не провели похоронного обряда,
Мои глаза, видевшие тебя, стали вместилищем святого.
Мои уши, слышавшие твой голос, стали вместилищем святого.
Мои легкие, вдыхавшие твое дыхание, стали вместилищем святого.

Женщина нечеловечески кричит в пустоту, словно скрипят качели. Она точно видит страшный сон, но глаза ее остаются открыты. В это время мужчина в конопляной одежде поднимается на сцену. Опуская поднятые руки, он проходит рядом с женщиной, едва не касаясь ее плеча.

Весенние цветы, ивы, капли дождя и хлопья снега стали вместилищем святого.
Утро каждого дня, вечер каждого дня стали вместилищем святого.

Слепящий свет прожектора снова высвечивает проход между рядами. Не успевает она отвести глаза от передних рядов, как вдруг в проходе оказывается мальчик лет десяти-одиннадцати. В белом спортивном костюме с короткими рукавами, в серых кроссовках, он стоит и ежится от холода, прижимая к груди маленький череп. Мальчик начинает движение к сцене, и тут из темноты в конце прохода вереницей появляются артисты с согнутыми на девяносто градусов спинами. Они следуют за ним, как стадо четвероногих животных. Около дюжины мужчин и женщин шествуют, причудливо распустив черные волосы. Они без устали открывают и закрывают рты, растягивают и сжимают губы, стонут и встряхивают головой. При каждом усилении стона мальчик оглядывается и резко останавливается. Так процессия обгоняет его и первой добирается до лестницы на сцену.

Губы Ынсук, которая наблюдает за этим действом, повернув голову назад, невольно начинают шевелиться. Словно подражая артистам, она беззвучно зовет:

 Тонхо!

Молодой человек, замыкающий вереницу, поворачивает свое согнутое тело и отнимает череп у мальчика. Переходя из одних вытянутых рук в другие, череп, наконец, оказывается во главе шеренги в руках старухи с согнутой буквой , «киёк», спиной. Старуха с длинными, наполовину седыми распущенными волосами прижимает череп с груди и поднимается на сцену. Стоящие посреди сцены женщина в белом и мужчина в траурной одежде по очереди уступают ей дорогу.

Теперь единственной движущейся фигурой оказывается старуха. Ее шаги настолько медленны и тихи, что кашель одного из зрителей врывается в тишину как шум из далекого внешнего мира. И в этот миг мальчик приходит в движение. За считаные секунды он вбегает на сцену и прижимается к согнутой спине старухи. Как младенец, привязанный к спине матери, как дух.

 Тонхо.

Ынсук прикусывает нижнюю губу. Смотрит на одновременно спускающиеся с потолка разноцветные траурные полотнища со словами скорби и благодарности, которые традиционно пишутся в память об умерших. Актеры, стоявшие вереницей, как стадо, разом выпрямляются. Старуха останавливается. Прилипший к ее спине мальчик поворачивается лицом к зрительному залу. Чтобы не видеть его лица, Ынсук закрывает глаза.

Не вытирая слезы, похожие на горячий гной, Ынсук шире раскрывает глаза. И смотрит в лицо мальчика, чьи губы беззвучно шевелятся.

Глава 4

Железо и кровь

Это была обычная шариковая ручка, черная ручка компании Monami. Они вставляли ее между указательным и безымянным пальцами, чтобы получалась «плетенка», и затем скручивали их.

Конечно, на левой руке. Поскольку правой мы должны были писать отчет о своих злодеяниях.

Да, вот так и скручивали, надавливая. И в эту сторону тоже, вот так.

Сначала можно было терпеть. Но это происходило каждый день, и ручку втыкали в одно и то же место, поэтому рана становилась глубже. Кровь и сукровица текли, смешавшись в одну струйку. Скоро на этом месте проступила белая кость, поэтому к ране приложили ватку, смоченную в спирте.

В нашей камере сидели около девяноста мужчин, и больше половины прижимали ватку к тому же месту, что и я. Разговаривать нам запрещалось. Заметив ватку, вставленную между пальцев товарища по несчастью, мы пару секунд обменивались взглядами и тут же отводили глаза.

Если уже обнажилась кость, то это место больше трогать не будут,  думал я. Но ошибался. Зная, как сделать еще больнее, они убрали ватку, еще глубже воткнули ручку в рану и стали давить на нее.

Пять камер в форме раскрытого веера, огражденные железными решетками. В центре вооруженные охранники, надзиравшие за нами. Когда нас впервые затолкали в камеру, никто не раскрыл и рта. Даже ученики старшей школы не спрашивали, куда мы попали. Друг другу в лицо не смотрели, все молчали. Требовалось время, чтобы осмыслить пережитое на рассвете. Это отчаянное молчание, длившееся около часа, было последним проявлением чувства собственного достоинства, которое человек мог сохранить в этом месте.

Черные ручки Monami, неизменно лежавшие наготове в комнате для допросов, куда приводили меня, были первым этапом в череде пыток. Казалось, они с самого начала четко давали понять, что твое тело тебе не принадлежит. Что теперь в этой жизни тебе запрещено делать хоть что-то по собственной воле, а разрешена только боль, сводящая с ума, такая ужасная боль, что ты не в состоянии удержать в себе испражнения.

Первый этап заканчивался, и они спокойно переходили к вопросам. Какой бы ответ ни прозвучал, в лицо летел приклад ружья. Инстинктивно прикрывая голову руками, я пятился к стене. Если я падал, они топтали мою спину и поясницу. Когда казалось, дыхание сейчас оборвется и я переворачивался, их ноги в армейских ботинках ломали кости голени.

Возвращение из комнаты допросов в камеру не означало, что ты можешь отдохнуть. Все должны сидеть по-турецки, держать прямо спину и смотреть только вперед на прутья решетки. Один младший сержант сказал, что сигаретой выжжет глаз тому, кто поведет хотя бы зрачком, и в назидание другим на самом деле потушил сигарету о глаз мужчины средних лет. Ученика старшей школы, без всякого умысла поднявшего руку и потрогавшего свое лицо, они избивали и топтали до тех пор, пока несчастный не потерял сознание и не обмяк.

Почти сотня человек сидела вплотную друг к другу в тесном пространстве, и со всех тел ручьями струился пот. Что там на шее стекает ли пот, ползет ли насекомое нельзя было отличить, нельзя было проверить. От такой потери влаги горло раздирала жажда, но пить можно было только три раза в день, во время еды. Помню такую нестерпимую жажду, что возникало животное желание пить собственную мочу из ладони. Помню страх от того, что вдруг можешь провалиться в сон, страх от того, что они в любой момент могут подойти и потушить горящую сигарету о твое веко.

А еще помню голод. Голод, на белесых присосках прочно прилепившийся к впавшим глазницам, лбу, макушке, затылку. Помню, когда в бреду мне казалось, что этот голод-присоска высосал всю душу и, раздуваясь как шар с белой пеной, вот-вот лопнет внутри меня.

Еда, которую нам подавали на подносе с ячейками, всегда была одинаковой: горсть вареного риса, половина миски супа, немного кимчхи. Эту порцию мы делили на двоих. Когда в паре со мной оказался Ким Чинсу, я, находившийся в состоянии бездушного скота, почувствовал облегчение. Потому что напарник вряд ли мог съесть много. Потому что его лицо было очень бледным, а вокруг глаз темные круги, как у больного человека. Потому что в лихорадочном блеске его безжизненных глаз уже не было никаких желаний.

Месяц назад я услышал сообщение о смерти Ким Чинсу, и первое, что возникло в памяти, были его глаза. Он вылавливал в жидком супе ростки сои, как вдруг неожиданно посмотрел на мое лицо. И эти спокойные глаза уперлись в меня, напряженного от страха, что он съест все ростки, уперлись прямо в мои глаза, которые с ненавистью следили за его шевелящимися губами. Это были холодные и отрешенные глаза существа, превратившегося в такого же зверя, что и я.

А еще помню голод. Голод, на белесых присосках прочно прилепившийся к впавшим глазницам, лбу, макушке, затылку. Помню, когда в бреду мне казалось, что этот голод-присоска высосал всю душу и, раздуваясь как шар с белой пеной, вот-вот лопнет внутри меня.

Еда, которую нам подавали на подносе с ячейками, всегда была одинаковой: горсть вареного риса, половина миски супа, немного кимчхи. Эту порцию мы делили на двоих. Когда в паре со мной оказался Ким Чинсу, я, находившийся в состоянии бездушного скота, почувствовал облегчение. Потому что напарник вряд ли мог съесть много. Потому что его лицо было очень бледным, а вокруг глаз темные круги, как у больного человека. Потому что в лихорадочном блеске его безжизненных глаз уже не было никаких желаний.

Месяц назад я услышал сообщение о смерти Ким Чинсу, и первое, что возникло в памяти, были его глаза. Он вылавливал в жидком супе ростки сои, как вдруг неожиданно посмотрел на мое лицо. И эти спокойные глаза уперлись в меня, напряженного от страха, что он съест все ростки, уперлись прямо в мои глаза, которые с ненавистью следили за его шевелящимися губами. Это были холодные и отрешенные глаза существа, превратившегося в такого же зверя, что и я.

Я не знаю.

Не знаю, почему Ким Чинсу умер, а я, напарник, деливший с ним еду, до сих пор живу.

Может, Ким Чинсу страдал больше, чем я?

Нет, и я достаточно страдал.

Может, Ким Чинсу не мог уснуть, спал меньше, чем я?

Нет, и я не могу спать. Ни одну ночь не спал глубоким сном. Пока дышу, наверное, так и будет продолжаться. После нашего первого разговора, профессор, когда вы позвонили и спросили о Ким Чинсу, я много думал. И после вашего второго звонка, когда мы договорились встретиться здесь, я тоже думал. Я думал каждый божий день, без исключения, все думал и думал: почему он умер, а я все живу?

Профессор, вы же сказали по телефону, что случай Ким Чинсу не единственный. Сказали также, что среди нас к самоубийству было склонно много людей.

В таком случае, выходит, что вы хотите мне помочь? Однако разве научная работа, которую вы собираетесь писать, задумана не ради вас самого?

Мне не понятны слова о том, что вы психологически анатомируете смерть Ким Чинсу. Вы можете восстановить весь процесс его ухода с помощью записи моих слов на диктофон? Возможно, в том, что пережил он и что пережил я, есть много общего, но этот опыт никоим образом нельзя назвать одинаковым. Как можно анатомировать его смерть, если вы не слышали от него самого все, что он испытал в одиночку?

Назад Дальше