Когда грузовик, на который я взобрался вместе с другими людьми, вернулся в центр города, уже наступила глубокая ночь. Мы дважды поворачивали не в ту сторону, и, когда, наконец, прибыли в Центр подготовки резервных войск, выяснилось, что все до единой винтовки уже разобрали до нас. Я не знаю, сколько людей отдали свои жизни, пока велись уличные перестрелки. Все, что помню, это утро следующего дня, бесконечные очереди желающих сдать кровь при входе в больницу; врачи и медсестры в испачканных кровью белых халатах, быстро идущие с носилками по улице, похожей на развалины; женщины, протягивающие нам, сидящим в грузовике, воду, клубнику и «кулачки» рис, завернутый в сушеные листы морской капусты. Помню государственный гимн и песню «Ариран», что мы вместе пели, надрывая горло. Между этими мгновениями, когда казалось, что все люди чудесным образом вылезли из собственной скорлупы и касаются друг друга нежной кожей, я ощутил, что самое огромное и грандиозное на свете сердце, которое раскололось и кровоточило, это сердце снова стало целым и начало пульсировать. Именно такое чувство полностью захватило меня. Знаете ли вы, профессор, насколько сильным бывает ощущение, что ты стал абсолютно чистым, добрым, праведным существом? Знаете, как великолепно это мгновение, когда чувствуешь, как в твоем лбу сияет ослепительной чистоты драгоценный камень, называемый совестью?
Наверное, и подростки, оставшиеся в Управлении, испытывали такие же чувства. Наверное, они даже были готовы обменять драгоценность своей совести на смерть. Однако сейчас сложно об этом судить. Что могли эти дети знать о смерти, чтобы сделать такой выбор? Они сидели, скорчившись, с оружием под окном и говорили, что проголодались, спрашивали, можно ли быстро сбегать в малый зал заседаний, взять там бисквитное печенье и сладкую газировку «Фанту».
Когда сообщили, что в течение десяти минут правительственные войска подойдут к зданию Управления провинции, Ким Чинсу приставил свое оружие к стене, встал и сказал:
Мы будем держаться до конца и умрем, но нельзя допустить, чтобы погибли дети, находящиеся с нами.
Он говорил не как вчерашний школьник, а как зрелый мужчина 3040 лет.
Вам надо сдаться. Если вам кажется, что мы все умрем, бросайте оружие и немедленно сдавайтесь. Ищите любой способ выжить.
О том, что было дальше, я не хочу говорить. Сейчас никто уже не может заставить меня вспоминать это, и у вас такого права тоже нет.
Нет, никто из нас не стрелял.
Никто никого не убил.
Даже видя, как из темноты по лестнице поднимаются солдаты, как они подходят к нам, никто из нашего отряда не нажал на спусковой крючок. Никто не смог выпустить пулю, зная, что она убьет человека. Мы были детьми, получившими оружие, но не умевшими стрелять.
Спустя время мы узнали, что в тот день военным раздали патронов на восемьсот тысяч выстрелов. Тогда население города составляло четыреста тысяч человек. Раздали столько патронов, что ими можно было убить всех горожан, всадив в тело каждого по две пули. Я верю, что существовал приказ так и поступать в случае возникновения каких-то неожиданностей. Как сказал представитель студентов, если бы мы сложили наши ружья в холле здания и все отошли, они, возможно, направили бы свои стволы на безоружных людей. Каждый раз, вспоминая, как в ту ночь, в темноте, по лестнице буквально потоком лилась кровь, я думаю о том, что это была не только их собственная смерть, а смерть вместо кого-то еще. Они взяли на себя смерти многих тысяч людей, кровь многих тысяч человек.
Глядя лишь краем глаза на истекающих кровью людей, с которыми только что разговаривал, смотрел им в глаза, не в состоянии разобрать, кто уже умер, а кто остался жив, я лег в коридоре и уткнулся лицом в пол. Почувствовал, как они что-то пишут маркером на моей спине. «Вооруженный экстремист». Что именно они написали, я узнал от товарищей в тюремной камере Военной академии, куда свезли всех арестованных.
Людей, во время ареста оказавшихся без оружия, причислили к простым сообщникам и по очереди выпустили до начала июня, а в тюрьме остались только так называемые «вооруженные экстремисты». Именно тогда начались различного вида пытки. Выбирались такие изощренные способы, чтобы жертва страдала сильнее, чем при обычном избиении, но при этом чтобы сами палачи физически не напрягались. Кроме известных пыток водой и электричеством, существовали особые, такие как «воткнуть заколку для волос» когда руки связывают за спиной и между запястьями и поясницей вставляют деревянный штырь, или «зажарить курицу целиком» когда жертву подвешивают к потолку и избивают.
Тогда в их планы не входило выяснение реальной картины произошедших событий. В подготовленном ими сценарии нам заранее была назначена определенная роль, и все, что от нас требовалось давать ложное признание в своих действиях, и тогда наши имена оказывались в списке врагов.
Я по-прежнему делил поднос с горсткой еды с Ким Чинсу. Мы сосредоточенно работали ложкой молча, оставив позади все, что пришлось испытать несколько часов назад в комнате для допросов, сдерживаясь, чтобы, как звери, не наброситься друг на друга из-за одной рисинки или кусочка кимчхи. И вдруг кто-то не выдержал, отодвинул поднос и заорал:
Я терпел сколько мог! Если ты все сожрешь, что мне-то делать, а?
Между двух людей, смотрящих друг на друга волками, протиснулся человек и, заикаясь, сказал:
Не-не надо так.
Я удивился, потому что эти слова произнес всегда молчаливый, тихий, подавленный юноша.
М-мы, ведь мы были го-готовы у-умереть.
В этот миг я встретился с опустошенными глазами Ким Чинсу. И понял. Понял, чего они добивались. Понял, что именно они хотели сказать, моря нас голодом и подвергая пыткам. Мы объясним, насколько наивными вы были, когда размахивали национальным флагом, когда пели государственный гимн. Мы докажем, что теперь вы похожие на диких зверей грязные вонючие тела, гниющие от ран, что вы просто куски мяса.
Я терпел сколько мог! Если ты все сожрешь, что мне-то делать, а?
Между двух людей, смотрящих друг на друга волками, протиснулся человек и, заикаясь, сказал:
Не-не надо так.
Я удивился, потому что эти слова произнес всегда молчаливый, тихий, подавленный юноша.
М-мы, ведь мы были го-готовы у-умереть.
В этот миг я встретился с опустошенными глазами Ким Чинсу. И понял. Понял, чего они добивались. Понял, что именно они хотели сказать, моря нас голодом и подвергая пыткам. Мы объясним, насколько наивными вы были, когда размахивали национальным флагом, когда пели государственный гимн. Мы докажем, что теперь вы похожие на диких зверей грязные вонючие тела, гниющие от ран, что вы просто куски мяса.
Этого юношу звали Ёнчжэ. С того дня Ким Чинсу иногда разговаривал с ним. После еды, когда стража утрачивала бдительность минут на десять, он украдкой шептал ему: Ёнчжэ, ты не голоден? Ким Ёнчжэ, где родина твоего первого предка? И я тоже из рода Кимхэ. Какая ветвь рода? Не говори со мной на «Вы», ведь ты сказал, тебе пятнадцать? Я всего на четыре года старше тебя. Тебе кажется, что я намного старше? Ну ладно, тогда обращайся вежливо. А лучше зови меня дядей. В любом случае, по родственным связям ты мне доводишься племянником.
Сидя рядом и слушая разговор этих людей, я узнал, что Ёнчжэ окончил только начальную школу и уже третий год обучался мастерству работы по дереву в столярной мастерской дяди по материнской линии. Вслед за сыном дяди, двоюродным братом, старше Ёнчжэ на два года, он вступил в гражданское ополчение. Однако в последнюю ночь брат погиб в Христианской ассоциации молодых людей, а его самого арестовали. Бо-больше всего хо-хочу по-поесть би-бисквита, со-со сладкой га-газировкой. Он не плакал, даже когда рассказывал, как погиб двоюродный брат, но, отвечая на вопрос, чего бы он хотел поесть, стал тереть глаза кулаком. Я молча смотрел на его левую руку, которой он не трогал глаза, на крепко сжатые пальцы, на ватку, вставленную между ними.
Я думал и снова думал.
Потому что хотел понять.
Как бы то ни было, я должен был осознать все, что пережил.
Водянистая сукровица и липкий гной, вонючая слюна, кровь, слезы и сопли, следы мочи и кала на нижнем белье. Все это без исключения у меня было. Нет, именно это все как раз и было мной. Я был куском мяса, гниющим во всем этом.
Я и сейчас с трудом выношу лето. Когда капля за каплей пот стекает по груди и спине, словно по тебе ползет гусеница, я чувствую, как воспоминания о тех мгновениях, когда я был лишь куском мяса, всплывают в памяти в нетронутом временем виде. Я глубоко вздыхаю. Стискиваю зубы и вздыхаю еще глубже.
Когда четырехугольный деревянный брусок вставляется между плечевым суставом и поясницей, а твое тело скручивают, тогда «ради всего святого, хватит, я был неправ», ты задыхаешься, стон, вдох, крик, выдох, крик; когда в ногти на руках и ногах втыкается шило, тогда вдох, крик, выдох, крик, стон, «ради всего святого, хватит, я был неправ», снова крик, «ради всего святого, о, небо, прямо сейчас, дай исчезнуть моему телу, прямо сейчас сотри мое тело с лица земли»
Пока с лета до осени мы писали отчеты о содеянном, на территории Военной академии построили маленькое одноэтажное блочное здание, в котором разместился военный суд. Построили его для того, чтобы никуда нас не перевозить и судить на месте. Открылся этот суд через десять дней после сдачи нами последнего отчета, в третью неделю октября, когда неожиданно резко похолодало. Эти десять дней впервые за время нашего заточения прошли без пыток. Раны по всему телу понемногу стали заживать, покрылись корочкой.
Помню, что суд рассматривал дела пять дней, заседая дважды в сутки. За один раз в здание конвоировали около тридцати человек, и всем им оглашали приговор. Подсудимых было слишком много, поэтому в зале мы располагались на местах, предназначенных для посетителей, занимая скамьи до самого последнего ряда. И в каждом ряду между нами сидели несколько десятков вооруженных охранников.
Всем склонить головы!
По команде младшего сержанта я опустил голову.
Опустить еще ниже! Сейчас прибудет господин судья. Если только пикните, тут же будете застрелены на месте, понятно? Вы должны закрыть рот и сидеть с низко опущенной головой. Говорить в свою защиту не более одной минуты, понятно?
Они ходили между скамьями, держа наготове заряженные ружья, и били прикладом по голове того, чья поза казалась им неподобающей. За стенами суда в траве трещали кузнечики. В то утро я впервые надел выданную мне чистую тюремную робу голубого цвета, пахнущую стиральным порошком, и глубоко задумался о таком выражении, как «мгновенная смерть от пули». Я затаил дыхание, словно на самом деле жду скорой смерти. Тогда я подумал, что смерть кто знает? может быть такой же свежей, как и новая тюремная роба. Если можно назвать жизнью прошедшее лето, если можно назвать жизнью тело, покрытое кровью, гноем и потом, если можно назвать жизнью секунды, которые, как бы ты ни стонал, застыли на месте, если можно назвать жизнью те мгновения, когда ты, голодный, жевал прокисшие ростки сои, выловленные из жидкого супа, если это все-таки можно назвать жизнью, то смерть похожа на взмах чистой кисти, за один раз стирающей все эти унижения. Вот о чем я подумал.