Шварц повернулся ко мне:
Вы понимаете, о чем я? Я повторяюсь и рассуждаю противоречиво.
Думаю, да, понимаю, ответил я. Возможность самоубийства это милость, какую редко осознаешь. Она дает человеку иллюзию свободной воли. И вероятно, мы совершаем больше самоубийств, чем полагаем. Просто не знаем об этом.
Вот именно! оживленно сказал Шварц. Если б мы только осознали их как самоубийства! Тогда были бы способны воскресать из мертвых. Могли бы прожить несколько жизней, а не тащить от кризиса к кризису язвы опыта и в конце концов погибать от них.
Хелен я этого, конечно, объяснить не мог, продолжал он. Да и нужды не было. При той легкости, какую вдруг ощутил, я даже потребности такой не испытывал. Напротив, чувствовал, что объяснения лишь запутают. Вероятно, ей хотелось услышать, что я вернулся ради нее, но я, с моей новой проницательностью, понимал, что этим себя погублю. Тогда прошлое навалится на нас со всеми своими аргументами насчет вины, и ошибки, и обиженной любви, и мы никогда из этого не выберемся. Если идея духовного самоубийства, теперь чуть ли не радостная, имеет смысл, то ей надлежит быть еще и полной и охватывать не только годы эмиграции, но и годы до нее, иначе будет опасность второй гангрены, даже более застарелой, и она немедля проявится. Хелен стояла там как враг, готовый нанести удар любовью и точным знанием моих уязвимых мест, а я был в настолько невыгодном положении, что вообще не имел шансов. Если раньше я испытывал избавительное ощущение смерти, то теперь оно обернется мучительным моральным издыханием уже не смертью и воскресением, но полнейшим уничтожением. Женщинам ничего объяснять не стоит, надо действовать.
Я шагнул к Хелен. Коснувшись ее плеч, я почувствовал, что она дрожит. «Почему ты вернулся?» опять спросила она.
«Забыл почему, ответил я. Мне бы поесть, Хелен. За целый день маковой росинки во рту не было».
Рядом с нею на разрисованном итальянском столике стояла серебряная рамка с фотографией мужчины, которого я не знал. «А это нам нужно?» спросил я.
«Нет», удивленно ответила она, взяла фотографию, сунула в ящик стола.
Шварц посмотрел на меня и улыбнулся.
Она ее не выбросила. Не разорвала. Сунула в ящик. Стало быть, в любое время могла снова достать и поставить на столик. Не знаю почему, но этот жест raison dêtre[2] привел меня в восхищение. Пятью годами раньше я бы ее не понял и устроил скандал. Теперь она переломила ситуацию, которая грозила стать слишком помпезной. Мы терпим громкие слова в политике, но в чувствах пока нет. К сожалению. Лучше бы наоборот. Французский жест Хелен говорил не о нехватке любви, нет, только о женской осторожности. Однажды я ее разочаровал, зачем же тотчас снова мне доверять? Но я не напрасно жил во Франции, не стал задавать вопросов. До и о чем спрашивать? И откуда у меня право на это? Я рассмеялся. Она несколько опешила. Потом ее лицо просветлело, и она тоже рассмеялась. «Кстати говоря, ты со мной развелась?» спросил я.
Она покачала головой. «Нет. Но не из-за тебя. А чтобы позлить свое семейство».
5
Той ночью я спал лишь несколько часов, сказал Шварц. Очень устал, но то и дело просыпался. Ночь напирала снаружи на маленькую комнату, где были мы. Мне чудились шорохи, в секундах полусна я снова бежал и резко просыпался.
Хелен проснулась только один раз. «Не спится?» спросила она в темноту.
«Да. Я и не надеялся».
Она включила свет. Тени метнулись в окно. «Нельзя требовать всего сразу, сказал я. Над своими снами я не властен. Вино еще осталось?»
«Вполне достаточно. Тут на мою семейку можно положиться. С каких пор ты пьешь вино?»
«С тех пор как живу во Франции».
«Та-ак, сказала она. Уже немножко в нем разбираешься?»
«Не очень. Главным образом в красном. Дешевом».
Хелен встала, пошла на кухню. Вернулась с двумя бутылками и штопором. «Наш достославный фюрер изменил старый закон о вине, сказала она. Раньше в натуральные вина не разрешалось добавлять сахар. Теперь можно даже брожение прерывать».
Она посмотрела на мое недоуменное лицо. «Таким манером кислые вина в скверные годы становятся слаще, объяснила она и засмеялась. Мошенничество расы господ, чтобы увеличивать экспорт и получать валюту».
Она отдала мне бутылки и штопор. Я откупорил бутылку мозельского. Хелен принесла два тонких бокала. «Где ты так загорела?» спросил я.
«В марте ездила в горы. Каталась на лыжах».
«Нагишом?»
«Нет. Но загорать можно и лежа нагишом».
«С каких пор ты катаешься на лыжах?»
«Меня научили». Она с вызовом посмотрела на меня.
«Отлично. Говорят, очень полезно для здоровья».
Я наполнил бокал, протянул ей. Вино пахло пряно, было ароматнее, чем бургундские вина. Я не пил его с тех пор, как уехал из Германии.
«Не хочешь узнать, кто меня научил?» спросила Хелен.
«Нет».
Она изумилась. Раньше-то я бы, наверно, всю ночь допытывался. Теперь же воспринял это как сущий пустяк. Снова нахлынула невесомая нереальность этого вечера. «Ты изменился», сказала Хелен. «Сегодня вечером ты дважды повторила, что я не изменился, заметил я. И то и другое не имеет значения».
Она держала бокал в руке, но не пила. «Может, мне хочется, чтобы ты не изменился».
Я выпил. «Так будет легче сокрушить меня?»
«А раньше я тебя сокрушала?»
«Не знаю. Вряд ли. Столько времени прошло. Когда вспоминаю, каким я тогда был, то сам понять не могу, почему ты не пыталась».
«Попытки делаешь всегда, разве ты не знаешь?»
«Нет, сказал я. Но теперь буду начеку. Хорошее вино. Вероятно, его брожение не прерывали».
«Как и твое?»
«Хелен, ты не только очень волнуешь, ты еще и забавная, а это сочетание крайне редкое и очаровательное».
«Напрасно ты так уверен», сердито сказала она и села на кровать, по-прежнему с бокалом в руке.
«Я не уверен. Но предельная неуверенность, если она не ведет к смерти, может привести к совершенно непоколебимой уверенности, смеясь заметил я. Слова патетические, но они лишь простой итог шарового бытия».
«А что это шаровое бытие?»
«Мое. Оно нигде не может задержаться, не вправе закрепиться, должно постоянно быть в движении. Бытие эмигранта. Бытие нищенствующего индийского монаха. Бытие современного человека. Кстати, эмигрантов куда больше, чем все думают. Есть и такие, что никогда не трогались с места».
«Звучит здо́рово, сказала Хелен. Лучше, чем буржуазное болото».
Я кивнул. «Можно описать это и другими словами, тогда звучит не так здорово. Но сила нашего воображения, слава богу, не очень велика. Иначе было бы намного меньше солдат-добровольцев».
«Всё лучше болота», сказала Хелен и осушила бокал.
Пока она пила, я рассматривал ее. Какая она молодая, думал я, какая молодая, неопытная, капризно-очаровательная, опасная и опрометчивая. Ничего она не знает. Не знает даже, что буржуазное болото состояние моральное, а не географическое.
«Ты хочешь туда вернуться?» спросила она.
«Не думаю, что смог бы. Против моей воли отечество сделало меня гражданином мира. И я должен им остаться. Вернуться назад вообще невозможно».
«В том числе и к человеку?»
«И к человеку тоже, сказал я. Земля и та ведет шаровое существование. Солнечная эмигрантка. Вернуться назад невозможно. Или рассоришься».
«Слава богу. Хелен протянула мне свой бокал. Тебе никогда не хотелось вернуться?»
«Хотелось, всегда, ответил я. Я никогда не следую своим теориям. От этого они вдвойне привлекательны».
«И к человеку тоже, сказал я. Земля и та ведет шаровое существование. Солнечная эмигрантка. Вернуться назад невозможно. Или рассоришься».
«Слава богу. Хелен протянула мне свой бокал. Тебе никогда не хотелось вернуться?»
«Хотелось, всегда, ответил я. Я никогда не следую своим теориям. От этого они вдвойне привлекательны».
Хелен рассмеялась. «Это же все неправда!»
«Конечно. Немножко паутины, чтобы прикрыть другое».
«Что?»
«Нечто бессловесное».
«Которое бывает только по ночам?»
Я не ответил. Спокойно сидел на кровати. Ветер времени утих. Больше не свистел в ушах. Я как бы пересел с самолета на воздушный шар. Еще парил и летел, но шум моторов смолк.
«Как тебя теперь зовут?» спросила Хелен.
«Йозеф Шварц».
Секунду она размышляла.
«Тогда и я теперь тоже Шварц?»
Я невольно улыбнулся: «Нет, Хелен. Это просто фамилия. Человек, от которого она мне досталась, тоже получил ее, так сказать, в наследство. Какой-то далекий, покойный Йозеф Шварц живет во мне, словно вечный жид, уже в третьем поколении. Чужой, умерший духовный предок».
«Ты его не знаешь?»
«Нет».
«Ты чувствуешь себя по-другому, с тех пор как у тебя другая фамилия?»
«Да, сказал я. Потому что с ней соотносится бумага. Паспорт».
«Хоть и фальшивый?»
Я засмеялся. Вопрос пришел из другого мира. Поддельность или подлинность паспорта зависела от полицейского, который его проверял. «Об этом можно бы сочинить философскую притчу, сказал я. И начать ее надо с выяснения, что́ есть фамилия. Случайность или установление тождества».
«Фамилия есть фамилия, вдруг упрямо возразила Хелен. Я свою защищала. То есть твою. А ты, оказывается, где-то нашел себе другую».
«Мне ее подарили, сказал я. И для меня это был самый дорогой подарок на свете. Я ношу ее с радостью. Для меня она означает доброту. Человечность. Если я буду в отчаянии, когда-нибудь, она напомнит мне, что доброта жива. О чем напоминает тебе твоя фамилия? О племени прусских вояк и охотников с мировоззрением лис, волков и павлинов».
«Я говорила не о фамилии моего семейства, сказала Хелен, покачивая тапкой на кончиках пальцев. Я ведь ношу и твою. Прежнюю, господин Шварц».
Я откупорил вторую бутылку вина. «Мне рассказывали, что в Индонезии есть обычай время от времени менять имена. Когда человеку надоедает его личность, он ее меняет, берет новое имя и начинает новую жизнь. Хорошая идея!»
«Ты начал новую жизнь?»
«Сегодня», сказал я.
Она уронила тапку на пол. «И в новую жизнь ничего с собой не берут?»
«Эхо», сказал я.
«Не воспоминание?»
«Эхо воспоминания, которое уже не причиняет боли и стыда».
«Будто смотришь фильм?» спросила Хелен.
Я посмотрел на нее. Казалось, еще секунда и она швырнет бокал мне в голову. Я забрал его у нее, налил вина из второй бутылки, спросил: «А это какое?»
«Замок Райнхартсхаузен. Превосходное рейнское вино. Полностью вызревшее. Без прерывания брожения. Осталось по характеру прежним. Не перетолковано как пфальцское».
«Стало быть, не эмигрант?» сказал я.