По морю! А не по небу. Бочка.
Сами вы бочка!
Шурка опять отвернулся.
А от Самсона море видно? Что-то не помню уже.
Что Пушкин писал про Петергоф?
Все умолкли. В стороне от дороги стоял трамвай. Он был мертв. Давно. Убит на ходу. Когда немцы еще только заняли Петергоф. Из деревянных боков осколками снарядов были вырваны куски.
Маршрут, который бегал в Стрельну, сказал кто-то. И сразу поправился. Скоро будет опять бегать.
Но разговор не возобновился. Головы как одна поворачивались то на одинокую обгорелую печную трубу, то на рытвину из-под снаряда, то на дом, легший по диагонали. «Взрывная волна», хотел было заметить тот, в шинели. Но промолчал: зачем, если и так всем ясно. Деревья были голыми и черными. Уже не понятно было: голые по-зимнему? Или голые по-военному: мертвые, обугленные и больше никогда не покроются листьями. Остаток пути все молчали.
Грузовик остановился рядом с другими. Со стуком падали задние борта. Люди спрыгивали, чавкали по снежной жиже сапогами, ботинками, галошами. Людей было много.
Все прятали лица, держали их как-то вниз и в сторону, словно стараясь не увидеть лишнего. Дядя Яша подумал: как будто перед ними голый престарелый отец.
Голый и мертвый. И им предстояло то, что по смерти должны родителям сыновья и дочери: обмыть, убрать, похоронить.
Только они приехали не хоронить. Люди умирают. Деревья умирают. Города, парки, статуи и фонтаны нет.
Берите лопаты, тачки, негромко командовал мужчина в шинели с погонами. Вот здесь всё.
Чавкали шаги. Звенели голоса. Сновали бригадиры.
Группа на уборку Большого каскада сюда! Кто копать тоннель? Сюда!
Женщины закинули на плечи щетки, лопаты.
Рядом спорили двое:
Нам бы мужиков подсыпать на тоннель! вопил бригадир. Товарищ командир! Где равенство полов? Где равенство возрастов?
От него пахло сладким спиртовым духом.
Военный поморщился, когда до него долетело дыхание. Он не был расположен к шуткам:
Зачем вам мужики? Там наоборот. Там надо действовать деликатно. Там же статуи зарыты!
Ну а так, пока до статуй дойдем, кто копать будет?
Выпили так ведите себя прилично, отрезал военный.
Я не выпимши, обиделся бригадир. Я только согрелся На холоде же работать!
Люди разбредались группами. Слушали объяснения военных:
Саперы поставили отметки, где проверено. О полном разминировании парка речи пока нет. Только обеспечены проходы. Повнимательнее!
За работу, товарищи.
Дядя Яша схватился за деревянные ручки, приподнял тачку. Петергоф оживет. «А я?», на миг сжалось сердце. Подошел Шурка. В руках у него была лопата.
Идем, кивнул дядя Яша. Как и все, он старался не смотреть по сторонам. У Большого каскада сегодня работаем.
И все-таки не удержался. Обернулся. Посмотрел. Ну а вдруг? Могли ведь Самсона вместе с его львом перед приходом немцев как-то закопать, спрятать? А теперь вырыть?
Самсона не было. Был виден пустой обгорелый пьедестал.
«Оживет ли?» Города тоже умирают. И парки. И статуи. Всё, что, казалось, будет всегда. Дядя Яша не мог отвести глаз от пустого пьедестала.
Она. Накрасила. Губы, прошипел в спину Шурка.
Дядя Яша обернулся:
Что? Что ты сказал?
«Разве?», растерялся. Вспомнил: в сумраке подъезда лицо соседки. Ее движение как будто закурила. Но папиросы не было. Было лицо. Голубое в утреннем зимнем полумраке. А губы синие. «А ведь правда. Накрасила А я, дурак, не заметил». Почувствовал, как загорелось одно ухо.
С каких пор это запрещено? пробормотал.
У нее муж на фронте погиб, процедил Шурка. А она. Уже. Красит. Губы.
Дядя Яша почувствовал, как загорелось и второе ухо.
Города умирают, и парки, и статуи. Но я-то пока еще живой.
«Что же нам теперь не жить?!» хотелось крикнуть вслед.
Шурка, не взглянув, прошел мимо и стал догонять группу женщин, что шагали с лопатами на плече. Торчали знаки, расставленные саперами: «Проверено. Мин нет».
Давай сюда, показала Шурке женщина в ватнике. Потом потянула из его рук лопату. Сунула кирку. Будешь долбить. А вы, обратилась к двум худеньким женщинам в ватных куртках, выбрасывайте землю сюда.
Показала на деревянные носилки другим:
А вы землю носите. Высыпать там.
Руины дворца были похожи на обгорелые каменные вафли. Серые в черных подпалинах. В прямоугольных дырах, оставшихся от окон, сквозило серенькое низкое небо, черные ветки парка.
Шурка молча замахнулся киркой.
«Ненавижу его». Ударил, всадил железный рог в землю.
Мальчик. Ты куда понесся? Всё понял? Слышал, куда я показала? Вон колышки стоят.
Кивнул.
«Гад».
Земля под киркой звенела.
Вздымались и опускались лопаты, сгибались и разгибались спины.
Из носа вырывался пар. Летела и осыпалась комьями земля. Руки быстро стали красными: от холода, от работы.
На носилках быстро вырастала очередная горка. Женщины бегали, как муравьи. Со звоном бросали на землю пустые носилки. Горка земли начинала расти опять.
Они уже сняли ватные куртки: от работы стало жарко. Шурка бросил свою в общую кучу. Каждый удар кирки отзывался в спине. Но Шурка не жалел сил. Бам!
Предатель.
Бам!
Жди меня и я вернусь. Ха!
Только очень жди. Ха-ха! Как же.
Бам!
Только в стишках.
Гад. Бам!
Гад!
Гад!
Гад!
Остановись! Стой! женщина схватила Шурку за плечо. И только тогда он услышал: Всем в сторону!.. Всё. Дальше надо осторожно.
Шурка отошел, бросил кирку к остальным.
Предатель. Вот факт.
Сердце, разгоряченное работой, стало замедлять удары. Под свитером по спине и животу тек пот. Ладони горели, пульсируя. Шурка посмотрел на них: они расплывались двумя розовыми пятнами.
«Их больше нет», клацнул в голове голос: нет Тани, нет тети Веры. «Чего ждать? Кого?» Это факт. «Какая же тогда разница через год, через десять лет или сегодня, убеждал тот же голос, если это навсегда».
Больно? спросил кто-то над самым ухом. Рукам?
Шурка помотал головой. Хлюпнул носом. Женщина наклонилась, зачерпнула мокрый снег. Вложила Шурке в ладони.
Сожми.
Деликатно отошла. Он сжал, впиваясь ногтями в собственные ладони. От боли казалось, что в ладони не снег, а горящие угли. Сжимал, сжимал, сжимал, пока сквозь пальцы не вытекла вся вода. Вытер о штаны. Ладони горели. Посмотрел: мозоли.
Но тогда почему каждое утро он точно знает, что Таня есть? Знает так же точно, как то, что жив он сам. Знает, как собственное имя. За день это знание бледнело, выцветало. Вечером от него не оставалось ни тени, ни шрама, просто ровное гладкое место. А утром оно снова было тут как тут. Точное, чистое и твердое, как лезвие внутри, готовое пытать: как ни повернешься больно.
Ведь их нет. Это факт.
Женщины стояли на краю вырытой ими длинной ямы. Тянули шеи. Заглядывали. Мужчина в ватной куртке повис всем телом, навалился на край железного лома.
Еп-п онский городовой!
Захрустела доска. По женщинам как будто побежала волна. Пробежала. Все замолчали.
Шурка подошел.
Руки, ноги, спины, рты. Голые тела переплелись, как будто хотели защитить друг друга в свой последний час. Мужчины, женщины, дети. Земля еще не отпустила их. Земля в волосах, земля в ушах, земля в открытых глазах.
Шурка сел на корточки. Маленькая грязная пухлая рука на запястье была словно перетянута ниточкой. Обнимала мощную грязную спину: вероятно, папину. Ноготки были крошечные. Видны были ямочки на тех местах, где у взрослых выпирают круглые костяшки. У Бобки были такие руки. Давно-давно. Когда еще были все: и мама, и папа, и Таня. Шурка не выдержал. Протянул саднящие пальцы, погладил пухленькую руку.
Удивился. Почему-то думал, она будет теплой.
Мрамор был холодным, как лед.
Шурка встал и пошел искать свою куртку.
К вечеру, как обычно, чувство, что Таня жива, что он вот-вот ее встретит, полностью исчезло.
Снег был только на тех домах, что пока еще стояли мертвы. С живых, а также с мостовой, мостов, тротуаров, проводов его согнало тепло машин, трамваев, магазинов, пешеходов. Хорошо. Таня ненавидела городской снег: мокрый, липкий, висит потом на шубе ледяными бомбочками.
Снег был только на тех домах, что пока еще стояли мертвы. С живых, а также с мостовой, мостов, тротуаров, проводов его согнало тепло машин, трамваев, магазинов, пешеходов. Хорошо. Таня ненавидела городской снег: мокрый, липкий, висит потом на шубе ледяными бомбочками.
Остановилась, задрала голову. Буквой «А» стояла деревянная лестница. На ней сапоги. В сапогах женщина. Женщина с железным грохотом сбросила вниз указатель. Таня отпрыгнула всеми четырьмя лапами. Бам! Бам! Бам! неслось ей вслед: женщина добивала молотком новый, только что подвешенный. Таня обернулась и дальнозоркими глазами прочла на нем: Невский проспект.
«Хорошенькие дела», подумала она. Ладно. «Мне-то писем не писать». Улица все равно та же самая, никуда не делась, как ее ни назови. Таня остановилась, прикусила на плече блоху. Потрусила дальше.
Старалась держаться стен. Если что сразу в подвал.
Воздух пах бензином, а тот, что врывался через боковые улицы с реки, не пах рыбой. Реки еще стояли подо льдом. Ветер ворошил Тане мех.
Бежать по асфальту было тяжело. Твердо.
Мимо шли ноги. В сапогах. В ботах. В ботинках. Прошли шелковые, в лакированных туфельках. Таня даже остановилась: шикарно подумала. Вот бы Быстрый блеск справа! Таня сжалась для прыжка. Ложная тревога. Задрала голову. Девушка руками в ватных рукавицах как будто это был кусок льда и голыми руками можно было нечаянно его растопить устанавливала в слепое окно прямоугольник стекла. Блеск перестал шататься. Другая девушка уже обкладывала стекло по краям коричневыми колбасками замазки. Дом тотчас прозрел. Изумленно глядел своим новеньким единственным окном-глазом. Как будто пил небо и не мог напиться. А ловкие щекочущие руки уже возились в других его слепых глазницах забранных картоном, досками, обугленных. В сыром воздухе Таня ощутила, как дунуло сухое тепло, как от печки. Оно шло от дома. «Ишь ты, радуется», подумала Таня.
И вдруг целый мир дал ей под дых. Глаза померкли.
В первый миг Таня подумала: грузовик?
Потом: обстрел?
Но она была жива. Небо тихим и низким. Шли мимо ноги. Сердце летело кувырком.
Впереди шел Шурка.
Таня понеслась скачками, свивая и распрямляя тело. Удары асфальта отдавались в лопатках, в крестце. А родная фигурка куцее пальто, тощая шея, нелепая шапка удалялась, как в дурном сне. Хорошо хоть прохожих немного. Таня налегла, умирая от нежности и одышки. Теряя силы. Кошки городские гепарды сложены для быстрых коротких бросков, эх! Не для погонь. «Шурка! Стой!» отчаянно завопила она: