Мои южные ночи - Покровская Ольга Владимировна 18 стр.


 Ничего я не знаю,  буркнула девчонка.

Но мне видно было, что слова Ибрагима зацепили ее, несмотря на показной гонор. Я ведь и помнила эту сцену, помнила, как в горле у меня защипало, как навалилось вдруг осознание того, что моя юная беспутная жизнь выворачивает куда-то не туда.

 Знаешь,  уверенно возразил он и коснулся теплыми губами моего лба.

 Ничего я не знаю,  буркнула девчонка.

Но мне видно было, что слова Ибрагима зацепили ее, несмотря на показной гонор. Я ведь и помнила эту сцену, помнила, как в горле у меня защипало, как навалилось вдруг осознание того, что моя юная беспутная жизнь выворачивает куда-то не туда.

 Знаешь,  уверенно возразил он и коснулся теплыми губами моего лба.

Я, нынешняя, помнила, что, когда жар его дыхания опалил мне лицо, я потеряла сознание. Свет сузился в одну точку, закрутились неясные блики, и очертания дороги, поездные гудки в бешеной карусели сошлись воедино и вскоре исчезли, превратившись в черное ничто

И лишь в последнюю секунду я успела разглядеть Ибрагима, тихо выходящего из поезда на нужной ему станции. Бросив последний взгляд на уснувшую на своей полке девушку, он прошел по коридору, спустился по хлипкой металлической лесенке на перрон и вдруг увидел последний мираж будущее, которое ждало эту девчонку, если она последует его совету, пойдет учиться, всерьез займется творчеством. Эта сцена развернулась перед моими глазами так ярко, будто я смотрела фильм на большом экране, и поразила меня ведь это был реальный, совсем недавний эпизод из моей жизни.

Женщина, чуть располневшая, взрослая, познавшая жизнь, сидела на балконе «Хилтон Босфорус Истамбул» с бокалом шабли в руке. В этот момент я сама в голове Ибрагима поразилась одиночеству этой печальной и все еще привлекательной незнакомки, одновременно завороженная красотой великолепного ночного Босфора. Так вот, значит, какой я выглядела на самом деле со стороны? Над Босфором разнесся протяжный гудок парохода. Повеяло черноморской прохладой и запахом жареных каштанов с набережной. Женщина стянула со спинки стула небрежно наброшенную на нее шаль Миссони и зябко закуталась в нее. Неожиданно гостиничный аппарат, расположенный в недрах роскошного люкса, издал тихий переливчатый звонок. Женщина то есть я, но старше на двадцать лет моментально подобралась, быстро прошла в гостиную и сняла трубку.

 Это ты?  произнесла она, и по ее разом расцветшему лицу стало понятно, что звонка этого она ждала, что именно молчание телефона ее и тревожило и теперь она рада до смешного девчоночьего трепета, до боли в груди рада слышать звучащий из трубки голос.

Может быть, мне самой подобные прозрения про себя были бы и недоступны. Но я сейчас была Ибрагимом, мудрым, просветленным человеком, наделенным то ли даром, то ли проклятием видеть людей насквозь, понимать про них все. И я понимала, что эта женщина я сама отдала всю свою вымученную нежность, все свои надежды и чаяния человеку властному, жесткому и в целом равнодушному ко всему, что находится вне его прямых интересов. Единственной его по-настоящему желанной любовницей была власть, именно ей он отдавал себя целиком, другим же приходилось довольствоваться крохами его внимания. Но эта женщина, эта я, была согласна и на такое. Лишь бы быть рядом, лишь бы преданно служить этому неулыбчивому человеку, в глазах которого, казалось, догорали горные пожары.

Женщина, прижав к уху телефонную трубку, выслушала ответную реплику, постепенно меняясь в лице, бледнея, прижимая пальцы к мгновенно занывшему виску. И Ибрагим понял, что мужчина этот, чьего звонка она так ждала, отверг ее. Не был с ней груб, нет, оказался вежливо беспощаден.

 Значит, мест у тебя в штате нет?  медленно проговорила она.  Жаль, я Мне казалось, я могу быть полезна на этой должности. Что же Значит, не увидимся?

Снова выслушала ответ, опустила на рычаг телефонную трубку и, обернувшись к окну, уставилась на ночной Босфор невидящими глазами.

 Это ведь был ты, мой дорогой. Помнишь ли тот вечер, когда ты позвонил, чтобы отказаться от меня? Разумеется, ты не помнишь Ах, вот и старый менрел принес нам еще чаю. Спасибо, добрый старик!

Да, это ведь ты тем не по-стамбульски прохладным майским вечером навел меня на мысль, что ничего светлого и настоящего в моей жизни уже не будет. Никакой любви. Никогда. Потому что любовь принадлежит молодым. А я уже стара. Я для любви безнадежно устарела.

Лежа в келье суфия Ибрагима, находясь в его сознании, я смотрела на саму себя его глазами. На семнадцатилетнюю девчонку юную, нахальную и никому не нужную, но одержимую творчеством. На взрослую женщину, одиноко попивавшую шабли на балконе великолепного «Хилтон Босфорус». И понимала, что каким-то нелепым образом сама стала одним из своих многочисленных персонажей. За моими плечами было семнадцать опубликованных книг, семнадцать бестселлеров, я же зачем-то, влекомая больной никчемной страстью, бросала свою жизнь на ожидание человека, которому она нисколько не была нужна. Я снова, как и двадцать лет назад, выбирала не ту дорогу, не тот путь, который был мне нужен. И глазами Ибрагима я отлично видела, каким потерянным было на самом деле наигранно-хамоватое лицо меня, семнадцатилетней, и каким жестким и закрытым стало оно, когда я, тридцатисемилетняя, опустила в номере телефонную трубку на рычаг.

О, я замечаю, что твой порочный рот кривит усмешка. Та опасная усмешка, которой так боятся жители твоих земель. Пред которой так трепещут подчиненные. И я знаю, что ты мне собираешься сказать. Высмеять мое так хорошо тебе знакомое поэтизированное славословие и, прищурившись из-под темных бровей, заявить, что у тебя на подобные сантименты нет времени. О да, ты очень занятой человек. В руках твоих судьбы тысяч людей, что тебе отдельно взятая человеческая жизнь? Статистическая погрешность. Не стоит удивляться, я изучила тебя слишком хорошо. Уже после того, как ты убрал меня со своего светлого горизонта, я написала о тебе один из лучших своих романов, и ты, ознакомившись с ним, не удостоил меня своими поздравлениями. Снова не хватило времени, понимаю.

А меж тем на дворе ночь, но вертушки, которую клятвенно обещали тебе твои люди, по-прежнему нет. Подумать страшно, что, если тебя обманули и бросили в этом богом забытом месте? Наверняка в безлунные ночи по ущелью бродят души погибших дальнобойщиков и время от времени наведываются гости к старику-менрелу. Не перебивай меня, я не сомневаюсь в твоем бесстрашии. Это все так, моя извечная склонность к мистификациям. А я все же хочу поведать тебе до конца эту историю, которая к тебе не имеет никакого отношения. И все же в твоих глазах мне видится явственный интерес. Ты, как маленький мальчик, все еще веришь в чудо и любишь страшные сказки на ночь. Так позволь же мне еще немного побыть твоей сунжегорской Шахерезадой.

Итак, именно эту сцену увидел перед своими глазами Ибрагим и ужаснулся вдруг. Что, если он не сказал той девчонке самого важного? Того, что высшим даром является не развитие своего таланта, не служение людям, а любовь? Только в ней заключено вечное повторение, которым и держится мир, только она позволяет нашим душам заново возрождаться в наших детях, во внуках, во всех потомках, которые придут еще на эту землю. Он ведь ничего этого не объяснил ей, глупец, и, возможно, обрек ее в будущем, умную, талантливую, преданную, на кромешное одиночество. А что, если нужно было поддаться импульсу, этому чувству, что вспыхнуло в его душе в ту же секунду, как он сжал хрупкие пальцы девушки, взять ее за руку, вывести из поезда и дальше пойти по жизненному пути вместе, чтобы никогда уже не расставаться?

Ибрагим, пораженный этой мыслью, рванулся обратно к поезду, спотыкаясь на плохо вымощенном перроне. Но было поздно, колеса уже разогнались, застучали, забарабанили, отсчитывая расстояние, и тяжелый состав, взвизгнув гудком, унесся в теплую ночь. Ибрагим же остался на станции, беспомощно глядя вслед уплывающему в черный сумрак последнему вагону.

А дальше передо мной снова на бешеной скорости начали проноситься картины прожитой Ибрагимом жизни. Моменты, наполненные радостью свершений и болью невосполнимых утрат. В безумном вихре мелькали передо мной города, пейзажи, лица. Вместе с ним я тосковала по прекрасным долинам Сирии, уничтоженным войной, вспоминала загадочный запах, шедший от истончившихся от времени страниц ученых книг, трактатов, хранящих сакральные знания. Видела я и Сунжегорск, поднимающийся из руин междоусобицы, видела разрушенные здания, бродящих по улицам кошек, одичавших от голода и страха, видела продавленную гусеницей танка колею, залитую водой, в которой отражалась предгрозовое небо. И где-то высоко в нем, словно предвестник наступающей бури, парил горный орел. Я знала теперь, как Ибрагим метался между семьей и своей практикой в Дамаске. Между блестящим будущим ученого-суфиста и желанием быть ближе к своим истокам. Мне открылось, как однажды, на улицах Дамаска, на Ибрагима налетел арабский мальчишка, пытаясь на ходу вытащить у него из кармана кошелек. И как мулла, поймав мальчика, не потащил его за ухо в полицию, но расспросил, узнал о том, что мальчишка остался сиротой без куска хлеба, привел в свой дом и предложил остаться у него и жить сколько хочет. И как мальчик стал Ибрагиму приемным сыном, которого мулла учил всему, что знает сам. Видела я и то, как, оставив книги, ехал Ибрагим на похороны отца. Как вышла к нему из ворот трясущаяся от рыданий мать, как он обнял ее, маленькую, хрупкую старушку, и повел в дом, отчетливо понимая, что уехать, вернуться обратно к своим излюбленным ученым книгам уже не сможет. И как затем читал он Ясин над гробом отца. И как услышал о том, что в Сирии началась война, и понял, что теперь тот край уже точно потерян для него навсегда. Узнала я и как ворочался на своей постели спящий Ибрагим, как подскакивал ночью от снова пришедшего к нему мучительного сна, в котором он опять бежит и бежит за поездом, уносящим от него однажды встреченную девушку, и не может его догнать, слышит лишь мерный перестук колес.

Эти события наслаивались, зеркалили друг друга, складывались в красочный маскарадный танец, в сутолоке которого мелькали маски прекрасные и жуткие, одухотворенные человеческие лица и оскаленные звериные морды. Я не могла придержать их, остановить одно мгновение и сконцентрироваться на нем. Но теперь, когда вся жизнь Ибрагима промелькнула перед моими глазами, когда я увидела его изнутри, смогла понять его помыслы и чувства, я вдруг осознала, как же чист и светел душой был этот человек. И мне вспомнилось, как тогда, много лет назад, я проснулась в поезде. За окном уже брезжило утро, в вагоне пахло свежим чаем, и колеса весело отстукивали ритм нового дня. Моего попутчика рядом уже не было, и вся наша встреча казалась мне теперь зыбкой, расползавшейся в памяти. Непонятно было, что из этого происходило на самом деле, а что привиделось мне во сне. Но настроение у меня почему-то было светлое, будто бы я только что умылась свежей колодезной водой, сбросив с себя морок, окутывавший меня слишком долго. Окружающий мир вдруг показался мне чистым и ясным, и я едва не рассмеялась от облегчения так хорошо, так просто мне вдруг стало. Я уже знала теперь, что с моей модельной карьерой покончено. Что я вернусь в Москву, и поступлю учиться, и заниматься стану непременно востоковедением. А еще буду продолжать писать и не стану больше стесняться этого своего увлечения, наоборот, буду гордиться своим даром и стараться его развить. Только одно омрачало мою радость то, что попутчика моего уже не было рядом. И мучила какая-то смутная мысль, даже не мысль, ощущение что в эту ночь я, возможно, упустила что-то главное, что-то очень значительное. Впрочем, во мне, семнадцатилетней, было еще слишком много наивности и жажды жизни, и я затолкала это ноющее чувство поглубже, чтобы оно не отравляло мне радости принятого решения.

Назад Дальше