В нашем ветхом дачном домике, заповеднике старых плащей и шляп, сонное царство. Если обитатели не спят, то едят. Если не едят, то готовят пищу. Распорядка нет никакого: после завтрака все ложатся спать. Когда папа переворачивается с боку на бок на втором этаже слышно, как скрипит кровать. А из другой комнаты доносится, как мама писает в ночной горшок.
Обычно я валяюсь под синим ватным одеялом, заправленным в дырявый пододеяльник. Когда мама зовет к столу, я опускаю ноги прямо в расшнурованные кеды и лениво шлепаю на веранду. Кеды совсем новые, я только что купил их в магазине «Найк». Синие, с большими белыми загогулинами по бокам. Если кед поблизости нет, обуваюсь в резиновые коричневые советские шлепанцы. Много лет назад у папы были точно такие же, тогда я был малышом и папа водил меня в бассейн «Пионер». Те шлепанцы быстро порвались, после чего папа связал их шнурком. Они до недавнего времени часто попадались на глаза, в ящике для обуви в нашей старой квартире. Теперь квартиру продали, а шлепанцев и след простыл. Эти же шлепанцы-двойники взялись неизвестно откуда.
Улегшись после завтрака обратно в постель и выбравшись оттуда только к полудню, я устроился в любимом плетеном кресле возле белой кривоватой стены. Мы с мамой едим арбуз. На маме бледно-голубой халат. Арбуз кислый, и мама честит продавцов. Меня коварство торговцев не тревожит, я люблю любые арбузы.
Улегшись после завтрака обратно в постель и выбравшись оттуда только к полудню, я устроился в любимом плетеном кресле возле белой кривоватой стены. Мы с мамой едим арбуз. На маме бледно-голубой халат. Арбуз кислый, и мама честит продавцов. Меня коварство торговцев не тревожит, я люблю любые арбузы.
Солнце поднялось высоко, погода стоит замечательная. Папа арбуз не ест, а моет коврики в машине. На нем джинсовые шорты, подвязанные веревочкой. Пуся тоже арбуз не ест, а выпрашивает курицу у соседей.
Первое сентября
В честь первого сентября я принарядился. Впрочем, здесь я часто меняю наряды без всякого повода, дом переполнен интересным старьем. Кое-что я забираю в далекие путешествия. В Швейцарии носил серый свитер, связанный дедушкиной любовницей Сонечкой. Свитер был вполне ничего, пока мадам Анна не постирала его в машинке. После стирки свитер превратился в подобие детской шапочки. Еще мне приглянулась майка в цветочек. Ей лет тридцать, и она явно женская. Майка едва достает мне до пупка. В ней я однажды явился в университет, после чего все преподаватели и особенно одна доцентша хорошо запомнили мою фамилию. До этого путали, а теперь помнят.
На этот раз я облачился в кремовый китель, брюки защитного цвета и одну из бесчисленных белых сорочек. Сорочки старые и штопаные. Их аккуратно отремонтировали, постирали и сложили здесь давным-давно, дожидаться, когда кто-нибудь пустит их на тряпки или просто выбросит все скопом. На голове у меня белая холщовая кепка. Ее носила бабушка, она на всех дачных фотографиях в этой кепке.
Я взволнован и немного взбудоражен. С шести лет все первые сентября я встречал то в школе, то в университете, а сегодня позволяю себе фронду не иду в учебное заведение. Печаль необратимости и сладостность первого раза смешиваются встречными течениями, порождая неописуемое природное явление.
Родители уехали. Спускаясь со ступенек с кипящим чайником, я встречаю ежика. Ежик неторопливо переходит тропинку. На середине пути он останавливается и долго чешет пузико левой задней лапкой. Пуся недоуменно урчит, но броситься на ежика не решается. И только когда тот скрывается под террасой, она принимается азартно лаять и воинственно отбрасывать землю задними лапами.
Налаявшись вдоволь, Пуся взгромоздилась мне на колени, уложив мохнатую голову на мою правую руку. Этой рукой я подносил ко рту чашку с чаем. Будь я левша, проблем бы не было, я бы подносил чашку левой рукой, но я не левша. Пусю беспокоить не хочется, и я деликатно жду. На кухне готовится овощное рагу. Холодильник пустой, а в магазин идти лень. Пришлось разыскать в траве кабачок и порезать на части. Кроме этого я надергал из грядки тощих свекл и маленьких, кривых, но очень сладких морковок. Все это я свалил в старую черную сковородку и поставил на плиту. Уже давно пора помешать, а то хана рагу, но жаль тревожить Пусю.
Приехали соседи напротив. Поблизости носится их внук Тема, активный четырехлетний толстун. Я пригласил Тему поесть печений. Он съел одно, поиграл с велосипедным насосом и, неожиданно сообщив, что идет какать, удалился. Я поворошил Пусю и пошел проверять рагу.
Иди в ничью комнату
Лет двадцать тому назад, в девяностые годы минувшего века, которые теперь одни вспоминают с восторгом, а другие осыпают проклятиями, жила в нашем доме Надя. Дом был стар, состоял из четырех подъездов, возвышался на восемь этажей и был разделен на шестьдесят четыре квартиры. В девятьсот тринадцатом году, когда дом только построили, квартиры принадлежали отдельным хозяевам, но революция, отмена частной собственности и рост городского населения существенно его уплотнили. Были счастливчики, которым принадлежало целых две комнаты, но подавляющая часть жильцов ютилась по «одиночкам».
Мы с родителями жили в просторном зале, некогда служившем гостиной какому-то адвокату, навсегда исчезнувшему в восемнадцатом году, мама с папой на вечно разложенном диване, я за шкафом. В трех других комнатах были прописаны художник Саша с женой Леной и маленькой девочкой Ирочкой, научные работники Майя Карловна с Анатолием Ефимовичем и одинокая веселая бабуся-жердь, Алевтина Васильевна. Жили дружно, из-за места у плиты почти не цапались, туалет и ванну мыли строго по очереди и жили бы так и дальше, если бы не наступили те самые девяностые.
Гражданам вернули право на частную собственность, и пошло-поехало. Майя Карловна с Анатолием Ефимовичем стали ссориться: она мечтала продать комнату и укатить к родственникам в Сан-Франциско, он хотел продолжить научную работу в местном университете. Художник Саша долго что-то разузнавал и вдруг отгородил часть коридора, сообщив, что это его законная доля и теперь там будет игровая для Ирочки. Моя матушка ворочалась по ночам на диване, настраивая отца на размен. И только жердь Алевтина Васильевна продолжала блаженно улыбаться незабываемой улыбкой, которую, как говорили, приобрела после гибели от голода годовалого сына в далекую эпоху великих строек.
Тут и появилась Надя. Жила она в одной из комнат на втором этаже со старухой-мамашей, бабой Гулей, бывшей дворничихой и по совместительству осведомительницей участкового. Работала Надя непонятно где, то ли уборщицей в больнице, то ли кассиршей в гастрономе. Да и неважно это, потому что девяностые круто Надину жизнь изменили. Она стала риелтором.
Первое, что сделала Надя, уговорила соседа, пьяницу Славика, получить свидетельство о собственности на свои восемнадцать метров. Затем она внушила Славику, что столичный воздух вреден для его истосковавшегося сердца и пора ему перебраться на природу, благо и домик подходящий имеется. Славик и в самом деле рассказывал о двоюродном брате, обитавшем где-то в Тамбовской области. Неизвестно, что больше повлияло, аргументы ли о пользе деревенской жизни или тусклые пол-литры, которыми Надя регулярно снабжала Славика, но месяца не прошло, как он оформил жилплощадь на ее имя и укатил в направлении Тамбова, где его следы и затерялись.
Затем исчезла Зоя Васильевна, одинокая чертежница на пенсии, вторая Надина соседка. С Зоей Васильевной вышло иначе. Свежим воздухом ее прельстить не удалось, но Надя нашла выход. Сговорившись с участковым, она спровоцировала ссору на кухне, а затем вызвала докторов, которые за умеренное вознаграждение засвидетельствовали полную психическую невменяемость бывшей чертежницы и, не обращая внимания на ее душераздирающие вопли, свезли старушку в лечебное заведение.
Четвертая комната освободилась сама проживающий там молодой человек, получивший жилье после детского дома, скоропостижно умер от наркотиков, хотя ранее в склонности к зелью замечен не был. Оставалась мама, но вскоре и ее Надя отправила лечиться следом за Зоей Васильевной. Таким образом, всего за полгода она стала владелицей просторной четырехкомнатной квартиры. Полное освобождение квадратных метров омрачало лишь проклятие, посланное Наде бабой Гулей, увлекаемой сильными руками санитаров. Впрочем, Надя суеверной не была.
Решив не останавливаться на достигнутом, Надя развила бурную деятельность сначала в пределах дома, а затем и всего района и вскоре сделалась хозяйкой нескольких квартир. Поговаривали, что мужик из семнадцатой упирался, а потом пропал. Позже его фотографию видели в газете. Точнее не его самого, а разрозненных частей тела, которые вроде как ему при жизни принадлежали.
Удивительно, но еще недавно презиравшие Надю граждане скоро зауважали и ее саму, и почти новенькую иномарку, и ремонт в стиле евро. Особенно нравилась всем ванная комната, обшитая сосновой доской под дуб, которую Надя с удовольствием демонстрировала всем интересующимся. Перед ней стали заискивать, просили кого-то куда-то пристроить, что-то с кем-то утрясти и прочее. Надя сделалась достойным членом районного общества.
Дела у нее шли в гору и на личном направлении. Видные мужчины были замечены входящими вечером с букетами и тортами в дверь ее квартиры. По ночам из окон звучала музыка и неприличные крики, свидетельствующие о достатке и раскрепощенности хозяйки. Надя скаталась в Париж, сменила почти новую иномарку на совершенно новую и стала являть собой предмет абсолютной зависти.
А затем начались неприятности. Может быть, она кому-то перешла дорогу или не сумела договориться с новым участковым, пришедшим на смену предыдущему, получившему черепно-мозговую несовместимую с жизнью травму, а может, еще что-то. Но она вдруг сникла, продала квартиры, за исключением самой первой, реализовала иномарку и заперлась. Мужчины с букетами прекратились, телефон умолк, а однажды ночью кто-то стрелял в ее окно из травмата.
Здесь и начинается период Надиной жизни, о котором известно немногое. Кто-то из дворовых пацанов по ее просьбе разок-другой сбегал в магазин, кто-то видел отблески в окнах, соседи за стенкой что-то слышали Не ручаюсь, расскажу лишь то, о чем потом говорил весь район.