Неизбежность и благодать: История отечественного андеграунда - Владимир Дмитриевич Алейников 12 стр.


Что в дальнейшем и подтверждалось и не изредка вовсе, а многажды.

Доказательств чему смотрите же более чем достаточно.

То есть работ ворошиловских.

И дыхания в них. И света.

И движения вглубь и ввысь.


А однажды сидели мы с ним, как это слишком уж часто в прежние времена с нами бывало, в печали, а может быть, и в тоске, с нищетою накоротке, совершенно без средств, столь нужных людям для существования,  говоря простым языком, всем на свете сразу понятным, чётким, жёстким, суровым и внятным,  без единой копейки денег.

Было это, пожалуй, вскоре после истории с нырянием ворошиловским в сокольническом пруду.

Ну конечно, всё тем же летом, в шестьдесят девятом году.

И пора была, разумеется, тёплой. Пора в преддверии городской, надолго, жары. Солнечная. Цветущая. С птичьими дружными песнями и зелёной, свежей, приветливой молодой окрестной листвой.


А мы в эту пору томились. Оба. Просто не знали, куда нам себя девать. Нечего нынче скрывать. Не было в душах покоя. Бывало ведь и такое. И не такое бывало. И проходило помалу. Всякое с нами бывало. Может, облюбовала доля нелёгкая нынешний, звоном трамваев пронизанный, словно красною нитью прошитый, стежками неровными, день? Куда в нём бред заоконный свою отбрасывал тень?

Ворошилов, сумрачный, тихий, осунувшийся, докуривал слежавшиеся остатки своего привычного «Севера».

Если так и дальше пойдёт, если сложится всё потом для него неудачно,  то примется, огорчившись, надувшись, отыскивать свои же окурки в пепельнице глядишь, и хватит ещё на две или даже на три коротких, на нервах, затяжки.


Для поддержания духа, в горький час, у себя и у друга, включил я старый проигрыватель и поставил пластинку цыганские, весь набор, с перебором, песни и романсы, любимые нами,  в исполнении заграничного, удалого, лихого, буйного, а-ля рюс, отчасти, с акцентом, непонятно каким, с оркестром разухабистым, струны рвущим, разрывающим людям сердца во хмелю, в гульбе воспаряющим к небесам, вовсю восхваляющим страстей роковые сплетения и глубины их океанские, на земных просторах широких, в измерениях зазеркальных и в таинственных звёздных высях, певца Теодора Бикеля.

Эту пластинку странную, модную в нашей компании, слушали, под настроение, мы частенько, особенно выпив.

Заезженная, затёртая, она скрипела, шипела,  и голос певца иностранного с натугой, с трудом немалым, пропадая и возникая, прорывался сквозь скрип и шип.

Но на сей раз нам и цыганщина, понимал я, не помогала.

Уже на третьей, с призывами к неведомым далям, песне выключил я проигрыватель, снял пластинку, ненужной ставшую, молча сунул её в конверт и поставил на полку, к прочим, тем, что были тогда у меня, пусть немногим и тоже заигранным, но зато и хорошим пластинкам,  не до музыки нам,  с глаз долой.


Ворошилов ходил по комнате и о чём-то сосредоточенно, лоб наморщив и шевеля то и дело губами, думал.

Подошёл он к двери балкона, открытой настежь с седьмого нашего этажа куда-то туда, в простор, столичный, и подмосковный, а может быть, и вселенский,  и оттуда, из этого радостного, несмотря ни на что, простора, сюда, в эту комнату, к нам, долетал разгонистый, тёплый, но всё-таки хоть слегка освежающий, приносящий с собою некие смутные намёки на что-то хорошее, подбодрить нас, наверно, желающий, приветливый ветерок.

Стоял он в дверном проёме, сутулясь, пристально вглядываясь в одному ему только и видимую сейчас далёкую точку, поверх кварталов жилых и зелёных вершин деревьев.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Потом, в неожиданно плавном развороте, всем корпусом, сразу, повернулся Игорь ко мне.

В глазах его, прояснившихся, загоревшихся жарким пламенем, с нахлынувшим вдохновением, прочитал я тогда озарение.


 Старик!  сказал Ворошилов и перевёл дыхание с шумом.  Володя! Друг!

 Что случилось?  поднял я взгляд на него. И понял: случилось.

 Я знаю, что делать! Знаю!

 Что ты знаешь?

 Всё!

 А точнее?

 Знаю всё! Сказать?

 Говори!

 Болшево!  произнёс Ворошилов, как заклинание.

 Что Болшево? Ну и что Болшево? Почему?

 Болшево!  чётко, торжественно сказал Ворошилов.  Бол-ше-во! И всё тут. И только Болшево.

И тогда я сказал:

 Поясни.

 Поясняю,  кивнул, в знак согласия, головой удалой Ворошилов.  Поясняю. Слушай внимательно. Мы поедем сегодня в Болшево. Там ты знаешь об этом дом творчества кинематографистов. И там-то наверняка сейчас есть мои знакомые.

Я вначале насторожился, а потом кое-что припомнил.

В своё время Игорь с отличием, всем на радость, друзьям, и родителям, им гордившимся, и сокурсникам, средь которых был он звездою настоящей, окончил ВГИК, получил диплом киноведа, работал по специальности и многих советских киношников, действительно хорошо и довольно давно уже, знал.

И немалое, даже внушительное, так точнее будет, число людей из этой среды относилось, по старой памяти, к Ворошилову с явной симпатией, и многие, по-человечески, даже любили его, а некоторые, их меньше было, но всё-таки были такие энтузиасты,  и ценили его, по-своему, разумеется, как художника.

Ворошилов по-деловому, с каждым словом своим всё более оживляясь и становясь, на глазах, героем, воителем, всяких недругов победителем, возвышаясь на фоне стен, что увешаны были его многочисленными картинками и работами наших общих с ним друзей, развивал свою мысль:

 Мы с тобой, Володя, поедем в стан киношников наших, в Болшево. И поэтому, друг, давай-ка собираться прямо сейчас. Время ранее. Утро. День впереди. Целый день, представляешь? Всё успеем, всех повидаем. А пока что давай отберём, поскорее, мои работы. Вон их сколько вокруг, навалом. И с меня не убудет. Потом нарисую ещё, и получше. Мы поедем к знакомым киношникам. Им, собравшимся в месте одном, я продам, по дешёвке, работы. Купят, я убеждён. А потом хорошенько выпьем с тобою. Понимаешь? Давай поедем. Прогуляемся. Говорят ведь, что прогулки, особенно загородные, людям очень даже полезны. А у нас, надеюсь, полезное сочетаться будет с приятным.

 Ну что же!  сказал я другу.  Всё ясно. Мы едем в Болшево.


Мы с Игорем принялись просматривать вороха хранящихся у меня чудесных его рисунков.

Из этих залежей он, по чутью, в основном, выбирал кое-какие вещи, иногда наобум, иногда попридирчивее, постороже.

В итоге образовалась пачка работ изрядной, и на глаз, и на вес, толщины.

Отыскали старую папку большого формата, наспех сложили в неё рисунки, чёрно-белые и цветные.

Игорь сунул папку под мышку и уже меня поторапливал:

 Собирайся скорей. Поедем!

 Потерпи,  сказал я ему,  есть тут одна идея.

Моя идея была до смешного простой, но и грустной,  оттого, что решил я расстаться с некоторыми книгами из своей, небольшой, в ту пору, но зато хорошей, подобранной тщательно, библиотеки.

Отобрал я довольно быстро несколько книг, интересных, но не первостепенной важности, и сложил их стопкою в сумку.

И мы с Ворошиловым, выбравшись из дому, двинулись в путь.


Покуда мы с другом Игорем добирались до электрички, я успел по дороге зайти в находящийся неподалёку и давно мне известный книжный магазин и там, очень быстро, с собою взятые книги сдать,  причём их, при голоде книжном тогдашнем и при наличии великой любви всенародной к чтению, взяли мгновенно,  и выдали незамедлительно мне деньги, некую сумму, небольшую, меньше, чем следовало, но для нас, пока что, достаточную,  и, выходя поспешно из книжного магазина, я видел, что книги, только что принесённые мною сюда, уже покупали какие-то интеллигентного вида, в очках, с портфелями, люди,  но мне, признаюсь вам, было некогда сожалеть об этом,  Бог с ними, с книгами, когда-нибудь их куплю вновь, а жертвы порою нужны, и даже полезны, так что всё к лучшему, как говорится.

Затем я зашёл в другой магазин, уже в продовольственный, и купил там бутылку водки, и в сумку её положил, вместо сданных недавно книг,  и Ворошилов, увидев эту водку, «Московскую», кажется, посмотрел на меня одобрительно и выразительно крякнул.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Затем я зашёл в другой магазин, уже в продовольственный, и купил там бутылку водки, и в сумку её положил, вместо сданных недавно книг,  и Ворошилов, увидев эту водку, «Московскую», кажется, посмотрел на меня одобрительно и выразительно крякнул.

В киоске табачном купил я курево: для себя «Приму», и «Север»  для Игоря.

Мы на ходу закурили.

Станция электрички находилась неподалёку, в двадцати минутах, не больше, а то и поменьше, ходьбы.

Принципиально я купил нам обоим билеты, хотя Ворошилов робко и пробовал возражать.

Но с билетами ехать спокойнее, уж это всем, вроде бы, ясно.

Постояли мы на перроне, двое путников неуёмных.

Подошла зелёною лентой сквозь шитьё воздушное дня и небес в синеве, расплёснутой вкривь и вкось,  электричка наша.

Распахнулись вот, мол, входите, люди добрые,  двери вагонов.

Потянулись вовнутрь торопливо, как бывает всегда,  пассажиры.

Мы зашли в вагон и устроились на сиденьях возле окошка.

Электричка свистнула, дёрнулась и, со скрежетом, с лязгом, двинулась, набирая скорость в пути, по направлению к Болшеву.


В вагоне, людьми заполненном, Ворошилов частенько поглядывал на головку бутылки, торчащую, ванькой-встанькой, из сумки моей, поглядывал и выразительно, укоризненно как-то, вздыхал.

Слушая эти шумные, страданий полные вздохи, я делал упрямо вид, что ничего такого странного или особенного вовсе не замечаю.

В Мытищах Игорь не выдержал.

С некоторым смущением, но достаточно твёрдо, так, что металлом каждое слово прогремело и долгим эхом пронеслось по всему вагону, предложил он выйти на станции и незамедлительно выпить.

 Володя!  шаманским тоном произнёс он при этом,  пора!

Я давно уже понимал, что пора. Да просто терпел.

Мы поспешно, я сумку сжимая с бутылкой, он папку с рисунками, выбрались из вагона и вышли вдвоём на перрон.


Выпивать в людской толчее было делом, по всем статьям и по нашим твёрдым понятиям, неразумным, да и опасным: неожиданно, как всегда, появиться могла милиция вот вы пьёте, мол, где!  и тогда

Многое, слишком уж многое в прежние времена вставало за этим «тогда».

Ворошилов сердился, нервничал:

 Давай рискнём! Завернём за угол. Выпьем по-быстрому. И все дела. Не впервой ведь.

 Подожди!  твердил я ему.

И мы шли с ним, всё дальше и дальше, шли вперёд, отдаляясь от станции электрички, втянувшись в ритм этой вынужденной ходьбы, шли вдоль улицы, вдаль куда-то, в дебри общего безразличия, в подмосковную, летнюю, тёплую, бесконечную, скучную глушь,  и желание ворошиловское беспокойное выпить немедленно незаметно передалось, обжигая горло, и мне.

Назад Дальше