Значит, теперь еще и язык. Вслед за «Роснефтью», алюминием, сталью. Вслед за яйцами Фаберже. «Выношу мебель!» как нагло заявил товарищ Бендер, совершая уголовное преступление.
В городе сегодня бродскианцы контролируют всё. Чтобы не шевелилось. Два неумирающих толстых журнала, три с половиной полудохлых издательства. Больше не надо. Больше опасно.
Как говорила незабвенная дочь Альбиона: русских должно быть не больше 15 миллионов, больше опасно.
Так и петербургская русская литература: держать ее изо всех цыплячьих сил.
Думается всё же: посыплются вскоре все ваши застежки и запоры. Вместе с вашим герметизмом собачьим.
Адрес неизвестен
Полтора десятка лет назад СССР еще существовал в сознании местных писателей. Их грела единственная мысль, которая может греть в этой профессии: нас ждут.
Адрес неизвестен
Полтора десятка лет назад СССР еще существовал в сознании местных писателей. Их грела единственная мысль, которая может греть в этой профессии: нас ждут.
Кто ждет? Те, кто не смог дождаться при Советской власти, потому что Советская власть всегда боролась с талантом и свободой.
Здесь надо сделать паузу. И понять, что Советская власть не хотела умирать и потому боролась со всяким, кто покушался на нее.
Но я не знаю ни одного действительно одаренного автора, который бы не шарахался от Советской власти, когда она хотела его приголубить.
Этот феномен до сих пор не понят. И не исследован. Почему писатели (а именно они провели всю работу по свержению Советской власти) так жестко стояли против нее? Чего они добивались? Братания с западными коллегами? Но всегда было известно, что западные писатели никогда не имели и десятой доли того влияния на общество, какое имели русские писатели. А говорить о такого рода отзывчивости с их стороны было просто смешно: никто на Западе никогда не выделял нравственное только успешность была там в цене.
Поэтому основной причиной неприязни писателей к власти в СССР была жажда абсолютной славы. Их не устраивала уже роль любимцев общества, не грели льготы квартирные, профессиональные и прочие. Их сжигала бешеная зависть к писательской славе идолов 19 начала 20 веков. Каждый из них видел свои книги выложенными в каждой квартире в качестве учебника жизни. Естественно, чем больше был градус нетерпения, тем мельче становился талант.
Но русский читатель также несопоставим с западным. Он ждет и надеется, что завтра или уже сегодня вечером над страной вознесется новый Пушкин. Только этим можно объяснить безумные вечера в Политехническом и расцвет Самиздата.
В начале 90-х годов 20 века в России произошло событие, сравнимое с распадом СССР: русский читатель массово отвернулся от русской литературы вообще. Почему?
Только не потому, что вдруг понял нравственное падение писателей, их продажность властям. Сам читатель всегда жил по понятиям, дисциплинированно ходил на собрания и состоял в правильных организациях. Так что правдолюбие писателей ему было скорее неприятно.
Я не говорю о наиболее громкой экзальтированной части читателей, которые в основном и раздували вопрос о необходимости писательского целомудрия.
Но сами писатели относились к своей роли совести народной довольно потребительски.
Я не говорю, опять же, о небольшой части писателей, красиво соответствующих этой роли. Но не могу назвать в качестве примеров известные имена Солженицына, Твардовского или Шолохова. Не потому что сомневаюсь в их искренности, а только лишь потому, что известные люди по определению не могут быть свободными и нравственно чистыми: карьера не позволит им это сделать. Это не требует даже доказательств, поскольку очевидно.
Совестью народа могут считаться те незаметные, часто мало искусные, но предельно искренние самодеятельные писатели, которые, собственно, и составляют золотой фонд не только русской, но и мировой культуры.
Критика и обыватели называют их графоманами. Их существование почему-то страшно нервирует пишущую публику. От них шарахаются, их всячески поносят. За что? За их безмерную любовь к слову? За то, что все их силы идут на оплодотворение литературой, и именно они рожают новые имена?
Ведь написать сильный текст половина дела. Нужно, чтобы кто-то этот текст выносил и родил. И требовать от роженицы еще и оплодотворения настолько же нелепо, как требовать от англичанина чести, а от француза искренности.
Итак, именно т. н. графоманы пропускают через себя напряжение прошлых текстов литературы или глубокого малоизвестного знания, чтобы эти тексты стали каноническими. Именно они обеспечивают странную истину «рукописи не горят» они не дают им пропасть.
Говорить о значении в этом вопросе литературной критики невозможно. Я не читал ни одного критического обзора, где бы открывалось новое имя: только известные ряды с небольшими изменениями в иерархии. Не думаю, что критика хотя бы способствовала возвращению текстов Платонова или Мандельштама, что она не позволяла забыть Есенина или Хлебникова.
Только самодеятельные писатели, их низовой (народный по ощущению) напор. Это сравнимо с протестом, которому умные власти не дают стать бунтом.
Однако сами писатели, от которых можно ждать сильных текстов, после распада страны перестали искать читателя, потеряли его. Адрес неизвестен. Поэтому сильные тексты не могут быть определены.
Потерялась сцепка низовой (народной) необходимости в художественном слове (не путать со словом историческим и нравственным) и его проявлением в известных местах журналах, издательствах, в разговорах о современной литературе.
Массово отшатнувшийся от русской литературы читатель магнитно потянул за собой и золотой фонд человечества.
Где теперь искать друг друга? Кому доказывать крепость текстов? Сколько рукописей должно сгореть, пока их не подхватят надежные руки? Неизвестно.
Шумит, гремит мутная волна, в которой ничего не услышишь не то, что разглядишь.
Культурное пространство
Я не знаю, где и с кем общались Гоголь или Чехов. Судя по воспоминаниям современников, это были застолья. Редко авторские чтения. Скорее всего, они ходили в гости. Чехов сам был необычайно гостеприимен, но это заслуга большой семьи.
К тому же оба они были холостяки, это притягивало интересных женщин. Ведь культурное пространство образовывается из двух составляющих: талант и вертихвостка.
В недавнем прошлом, в стране театра и стихов, которая нам так не нравилась, культурные пространства соображала власть. Да, это было казенно. Это были семинары, объединения, творческие вечера. Но казенность приема легко переходила в стадию легкого опьянения. И тогда культурное пространство не казалось недостижимым.
Сегодня в мире существует только злобный лай наживы. С каждым новым днем убеждаешься, что это еще не предел.
Пределом должна стать быстрая ходьба по тротуару. Даже обэриуты имели цели ходьбы по тротуару. Сейчас ее не стало. Не стало открытых редакций газет, где можно поболтать. Не стало завлитов, с которыми пили чай. Не стало авторских и актерских читок пьес. Не стало ресторанов Союзов писателей, журналистов, архитекторов.
Везде злобный лай наживы.
Что говорить! не стало издательств, где каждый редактор имел свой комплект авторов и процесс издания книги сам по себе был культурным пространством Ах, да! Ведь не стало и толстых журналов, чьи волны принимали столько мелких и крупных судов, где часто дул попутный ветер, а главный не всегда был дурак.
И кто убил эти маленькие миры?
Я их убил, своими руками.
Я с издевкой, с презрением и талантом выкорчевывал всё советское. Я писал статьи. Мои пьесы были полны яда. Моим рассказам не хватало воздуха в том мире демагогии и растерянности.
Да! Именно растерянностью объяснялись нелепые и страшные объятья рабоче-крестьянской власти. Они не были удушающими только глупыми и неуклюжими.
Я презирал их. Я своими руками разорвал отношения и расчистил дорогу. Понимал ли я, кому я расчищаю дорогу? Неужели хотя бы один миг я самонадеянно думал, что себе? Конечно, нет. Нам!
Но кому нам? Сорокину пригову вик ерофееву?
Там не было «нам». Там было культурное пространство, которое закрылось, кажется, навсегда. Потому что пространство Интернета, куда вход свободный, уже никогда не повторит склоненных над стаканами голов, теперь уже седых, лысых и в белой кости черепов.
Литература номер пять
По меньшей мере пять уровней литературы существует сегодня в России. Мы все помним советскую двойную литературу: официальную и самиздат. Можно добавить сюда эмигрантскую, но она после смерти Набокова приобрела все черты самиздата политизированность, отсутствие зрелого мировоззрения, ироничность, которая подобно коррозии съедала индивидуальность.
Пожалуй, никто в СССР так не ждал свободы, как писатели. И никто не был этой свободой так нокаутирован. Естественно, я выношу за скобки литературу номер один коммерческую (Акунин-Маринина) и литературу номер два погребальную (Пригов-Сорокин-Вик. Ерофеев).
Про второй номер стоит сказать несколько слов. Можно было бы назвать эту литературу литературой реванша, но рука не поднимается. Люди, орущие второе десятилетие, никогда не были обиженными. У них была своя публика, центровая, московская (и только московская! можно добавить сюда, например, Климонтовича, Рубинштейна, это ничего не изменит), и реваншироваться они собирались в самом суровом смысле погребальном.
В каком-то смысле вторая литература (для удобства будем называть по номерам) зеркальна РАППу: то же стремление похоронить старый мир, та же злобная риторика, та же бессмысленная стилизация под старые формы с якобы новым содержанием. Правда, если рапповцы старательно подчеркивали свою кондовость, будучи достаточно грамотными людьми, то погребальщики все на изыске. Хотя и Сорокин, и Пригов и, особенно Вик. Ерофеев не знают, что такое единственные слова. У них словесный понос веером, в любую заданную сторону. Не случайно Пригов мечтал о миллионе стихов, а Сорокин поражает мармеладных москвичек блочной чернопорнухой, которая не становится даже общественным скандалом, поскольку не обозначает ничего, кроме фонетических значков. И на этом прекратим о литературе сорняков: ельцинская помойка не могла дать культурные злаки.
Третья литература это вчерашняя литературно-журнальная. Сюда можно добавить и окончательно высохшую эмигрантскую. Что сказать о букете Союзов? Пожалуй, нечего. Хорошие, иногда блестящие писатели (Валерий Попов, Фазиль Искандер, Людмила Петрушевская) не смогли преодолеть мутную волну повседневности либерализма и потеряли в этой мути чистоту жеста. Суетливость, беспокойство, страх забвения к этому они не были готовы.