Письмо было коротенькое, всего одна страничка, исписанная витиеватым неразборчивым почерком. Голда вертела его и так, и эдак, читала вслух или молча подносила бумажку к крючковатому, похожему на шило, носу, целовала пересохшими губами и повторяла, как молитву: «Жив здоров сыт здоров сыт жив даст бог, к весне приеду»
Айзик и впрямь приехал в начале весны подгадал к свадьбе старшей сестры Шуламит.
Голда цвела, как весна. Она восседала во главе свадебного стола и, стесняясь своего счастья, глядела не столько на жениха и невесту, сколько на пышные бутоны его пейсов, на полнолуние ермолки, на глазурь лапсердака и на черные чулки, обтягивавшие его длинные, пружинистые ноги, на молитвенник, с которым он не расставался даже за свадебным столом.
Кушай, Айзикл, кушай, подбадривала она сына. Дать тебе курью ножку с хреном? Рабби Элиягу, виленский Гаон, дай-то бог тебе сравниться с ним в мудрости и благочестии, очень, говорят, любил куриную ножку с хреном и гусиную шейку со шкварками
Айзик только грустно улыбнулся.
Голду смущали его глаза большие, занавешенные печалью, как зеркала в доме покойника. Он почему-то стал еще более молчаливым, чем прежде, на вопросы не отвечал, только тряс невпопад головой и некстати улыбался.
Свадьбу справили на славу: шум, чавканье, топот, стоны скрипки
Хватившие лишку сваты о чем-то бесцеремонно шушукались, и Голда вдруг заподозрила, что это о нем, о ее поскребыше, и в хате снова угарно запахло старым и обидным прозвищем Айзик дер мешугенер.
Гость помолился за молодоженов и выскользнул во двор, где его окружили беспризорные кошки и собаки и местечковые нищие, по обыкновению дожидавшиеся того отрадного мгновения, когда свадьба отшумит, и их вдоволь угостят праздничными объедками.
Собаки преданно виляли хвостами, кошки сладострастно, как в марте, мяукали, а нищие расспрашивали Айзика о знаменитой на весь мир Тельшяйской ешиве и, нетерпеливо поглядывая на светящиеся окна хаты и прислушиваясь к сытому гудению свадьбы, жаловались на свое житье-бытье.
Слушай, Айзик! Ты вроде бы с Богом на короткой ноге. Он о нас, скажи, думает? спросил старший из них Арье по прозвищу Шлимазл. Ты же с Ним встречаешься и говоришь каждый день. Не то что мы Может, Господь Бог знать не знает и ведать не ведает, что на земле есть нищие.
Господь Бог сам нищий, неожиданно выпалил Айзик.
Что?!
Люди разорили его до нитки обобрали вчистую Чем больше мы грешим, тем бедней Он становится
Нищие испуганно переглянулись. Такого кощунства от будущего раввина они не ждали.
Ну что вы так смотрите на меня? Господь, как и вы, ходит по миру и побирается. Ждет, когда кто-нибудь вместо пригоршни зла и ненависти подаст горсть добра и милосердия.
Ну и закручиваешь, Айзик. Много всяких нищих мы встречали на своем веку, но Он ни разу не попадался сказал Арье-Шлимазл и обратился к собратьям: Правду я говорю?
Правду, хором грянули нищие.
Кто же просит горсть добра, когда надо горсть с монетами просить? Только мешугенер, бросил самый старый нищий Мендель Кривой, неизвестно кого имея в виду, то ли Айзика, то ли Господа Бога.
Отрыгивая едой и пересудами, притомившаяся свадьба вывалила на свежий воздух. Разрумянившиеся от веселья родственники и гости заполонили двор, но вскоре сумерки по зернышку склюнули радость, и все вокруг опустело и затихло.
Как ни уговаривала Голда Айзика отправиться на боковую, убедить его не удалось. До первых петухов просидел он за опустошенным свадебным столом с побирушками, угощая их медовой настойкой и притчами из Танаха, куриными ножками с хреном и гусиными шейками со шкварками. Сам он не ел и не пил смотрел на нищебродов как бы с небес и от имени Бога утешал их, но те слушали его с каким-то жалостливым недоумением, ибо в ту ночь, как и во все прежние дни и ночи, утешения жаждали не их сморщившиеся, изъязвленные унижением души, а желудки
Под утро Айзик исчез.
Переполошившаяся Голда тут же снарядила на его поиски братьев и сестер. Но те Айзика не нашли ни у реки, ни в березовой чаще.
На деревьях искали? ломая руки, вопрошала Голда.
Все обыскали.
От черного отчаяния мать избавил примчавшийся домой Бенцион, родившийся на год раньше, чем Айзик:
Он ходит по местечку и побирается, как Арье-Шлимазл.
Горе мне, горе! Господи, какой позор, какой срам! Кто поверит, что это он не для себя, а для других.
Когда Айзик вернулся, Голда не сказала ему ни слова. Только потерянно смотрела на него, давясь молчанием и пытаясь вспомнить, повредился ли кто-нибудь когда-нибудь в ее или в Шолемовом роду в рассудке. Как яростно она ни рылась в родословных, Голда не могла отрыть в прошлом ни одного безумца. Все были нормальными. Может, оттого, что больше полагались на свои неутомимые руки, чем на ненадежные извилины в голове.
Неужели Шолем прав? Что, если и в самом деле грамота и безумие неразлучны?
Я знаю, о чем ты, мам, думаешь.
О чем? очнулась Голда.
Ты думаешь, что рыжий Менаше меня не зря так прозвал
Что ты городишь?
Ты думаешь, что я того что деньги можно собирать только для себя что никто на ветках не назначает свиданий, да еще с птицей что если пес хворает и не может сторожить твой дом, его надо сдать живодеру. Ведь так? Но Господь думает иначе, Он велит каждому из нас умерять свою гордыню и хотя бы на один день стать нищим почувствовать себя хворым и бездомным псом невинной рыбой на крючке Скучно, мам, с утра до вечера быть только Айзиком или Голдой
Голда едва сдерживала себя, чтобы не зарыдать. Она вдруг зажмурилась, как от яркого, режущего глаза света ей до боли захотелось куда-то спрятаться от Айзика, от его лица, от его голоса. Но лицо его все укрупнялось и укрупнялось, а голос крепчал и крепчал, как гудок уходящего поезда.
Айзик! вскрикнула она и опустилась на пол.
Две недели он не отходил от ее постели. Когда мать окрепла, он собрался в дорогу.
Не провожай меня, сказал он.
Айзикл, взмолилась Голда. Чем я хуже дворняги? Им можно, а мне, выходит, нельзя?..
Ладно, уступил он.
Голда словно прощалась с ним навсегда дурные предчувствия искажали и обезображивали даже ее сны, обычно такие радужные и безмятежные.
Долго о нем ничего не было слышно.
Да тут еще молодожены перебрались поближе к германской границе, в Пагегяй, а братья Бенцион и Овадья и вовсе отправились за тридевять земель в Америку; вышла замуж и сестра Хава, а главное надолго слегла мать безотказная Голда.
Сник и Шолем-Муссолини. Все реже садился он за колодку, все тише к радости пугливых мышей, ухитрявшихся забираться за крохами в чей-нибудь сапог и башмак, стучал его молоток.
Давясь от кашля, Голда часами простаивала у окна и ждала хромоногого Виктораса.
Но Айзику, видно, было не до писем.
Когда Голда стала харкать кровью, Шолем пригласил доктора Рана. Доктор осмотрел больную, повздыхал-повздыхал и посоветовал отвезти ее в Каунас в Еврейскую больницу. Но Голда наотрез отказалась нет и нет. Пока не узнает, что там с Айзиком, никуда не поедет.
Если и ехать, то только в Тельшяй, упорствовала она.
Но ни в Тельшяй, ни в Еврейскую больницу ей ехать не пришлось. Голда за один день сгорела, как сухое березовое полено в печи.
Поскребыш Айзик на похороны не успел. Он приехал через полгода ссутулившийся, бородатый, с клубившимися, как колечки черного дыма, пейсами, с большими залысинами, похожими на разлитый яичный желток.
Хотя шива давно кончилась, он продолжал сидеть дома и еще больше зарос и отощал. Ни с кем в местечке Айзик в разговоры не вступал, только смотрел, как бывало на уроках реб Сендера, в окно, и всякий раз перед ним за стеклом возникало одно и то же видение Голда, молодая, красивая, припадала к окну, озорно и плутовато подмигивала, строила ему глазки, а он помахивал ей длинными пальцами и что-то сбивчиво шептал.
Время от времени он протирал засаленным рукавом пиджака стекло, пытаясь как бы приблизить к себе мамино изображение. Он и сам не понимал, что все это значит то ли запоздалое раскаяние, то ли неумелое объяснение в любви. Иногда, пугая и сердя Шолема, он принимался насвистывать и подражать какой-то лесной птахе.
Фюить-фьюить-фьюить
В ешиву он больше не вернулся, но ничем и не занялся. Снова пропадал у реки, сиживал в березовой роще вместе с птицами на деревьях, по-прежнему водился с беспризорными собаками и кошками, уединенно и яростно молился.
Снова над местечком пожаром запылало прозвище Айзик дер мешугенер. Ни у кого не оставалось сомнения, что поскребыш Голды, ее любимчик повредился в рассудке. Все вдруг даже рыжий Менаше и его дружки принялись осыпать Айзика лушпайками бесполезной доброты приветливо ему улыбались, подчеркнуто жалели.
Поднаторевший в нищенстве Арье-Шлимазл приходил в березовую рощу, садился, как король, на пенек, вытаскивал из кармана четвертинку водки и распивал ее за его здоровье.
Айзик! умиленно восклицал Арье-Шлимазл. Я всегда говорил, что на небесах должен быть наш человек. Ты, Айзик, наш Бог Бог нищих и беспризорных. Потому что ты слушай, слушай!., потому что ты, страдалец, побираешься за всех Лехаим!..
Когда в сороковом над местечком взметнулись шелковые серп и молот, умер и сапожник Шолем по прозвищу Муссолини.
Братья Айзика Генех и Лейбе, оставшиеся в Литве, решили переправить его в Калварию, в дом для умалишенных. Старший из них Генех, он же Генрих Самойлович, служивший в красном магистрате и носивший на заду револьвер, а в петлице значок с изображением головы Сталина, все и устроил.
Айзик не перечил. В Калварию так в Калварию. Безумцы его не страшили. «Нет страшней безумия, чем безумие нормальных», сказал он на прощание Генеху.
В Калварии Айзик прожил год. Ему там было хорошо. Никто не стеснял его свободы он по-прежнему целыми днями пропадал на берегу реки, пусть не такой полноводной, как в родном местечке, но все-таки живой, бурливой, или бродил по лесу, забираясь на деревья к птахам и присоединяясь к их ликующему пересвисту.
Доктора были довольны никаких хлопот он не доставлял.
По вечерам он рассказывал главврачу про старца из земли Уц по имени Иов и уверял медлительного, мохнатого, как шмель, литовца, что когда-нибудь на свете переведутся «пьющие беззакония, как воду», или, оставшись наедине в своей палате, грел и тешил душу над негаснущими углями тысячелетних заповедей. В сорок первом в калварийский дом для умалишенных нагрянули немцы.
Евреи есть?
Нет, ответил главврач. Тут содержатся только больные. Есть Иисус Христос, Иов из Уца, Торквемада, Савонарола, Лютер, Наполеон, Бисмарк, Папа Пий XII, но евреев нет.
Немцы не поверили, обошли все палаты.
А это кто? ткнул офицер в постриженного наголо Айзика. Юде?