Занялся бы ты, Арончик, чем-нибудь подоходнее. Сколько такими способами ни насаждай справедливость, ты только, сынок, приумножишь на белом свете горе и несправедливость.
У Дануты-Гадассы уже не было сомнений в том, что в борьбе за Иакова победит Элишева. Единственное, что еще было в ее силах сделать, это не столько предотвратить победу, сколько оттянуть поражение.
Поначалу в ней еще теплилась надежда на то, что сват Гедалье Банквечер ни за что не согласится выдать свою вторую дочь за Иакова: хватит с него одного зятя-бедняка, Арона, оставившего ради лишней цацки на мундире безутешную Рейзл и отправившегося на два года в Москву. Может статься, что Иаков сам одумается, перестанет разрываться между кладбищем и хутором в Юодгиряй, поймет, что Элишева ему не пара его барышня вряд ли откажется от своей Палестины и останется в Литве, чтобы пойти к венцу с неотесанным могильщиком.
С метаниями Иакова Данута-Гадасса мирилась, пока тот уходил к Элишеве только после наступления субботы и возвращался в воскресенье на рассвете, к счастью, в том коротком и спасительном промежутке, по еврейскому закону, никого нельзя было хоронить. Но когда Иаков зачастил на хутор в Юодгиряй, тлевшая надежда погасла, и Данута-Гадасса решила всерьез поговорить с сыном. Может, ее страхи напрасны, уговаривала она себя, может, дело так далеко еще не зашло, может, Иаков просто по-дружески помогает дочери Банквечера справляться по хозяйству, которое ей оставил на попечение беглый хозяин хутора Чеславас Ломсаргис, напуганный тем, что и его, как хозяина мебельной фабрики Баруха Брухиса, могут вывезти в Сибирь, у еврейки, близкой родственницы Арона Дудака, начальника новой милиции Мишкинской волости, ничего отнимать не станут: сейчас нет лучшей охранной грамоты, чем еврейка, а вот когда придут немцы (а дальновидный Ломсаргис верил, что они придут скоро, даст Бог, очень скоро), он все получит обратно.
К этому разговору Данута-Гадасса готовилась долго, обдумывала каждую мелочь, чтобы нытьем и пустословием не ожесточить сына, молчаливость которого вошла в Мишкине в поговорку: молчит, как могильщик Иаков. Мать то и дело откладывала разговор, выжидала, старалась выбрать удобный для себя и для Иакова момент, на время вовсе успокаивалась, чувствуя свою неправоту (ей ли, греховоднице, в чем-то укорять невинного Иакова, который в своей жизни, кроме кладбищенских ворон и надгробий, ничего не видел? Ей ли, бежавшей с Эзрой из Сморгони в губернский Вильно, не знать, что ничто, даже смерть, не в состоянии пересилить любовь!), однако не могла усмирить свою обиду, которая с каждым днем нагнаивалась и разбухала. Да и как было не обижаться, если Иаков все чаще и чаще наведывался в Юодгиряй, к тому же не пешком, а на лошади! Данута-Гадасса вся обомлела, когда впервые увидела по-солдатски подтянутого Иакова в седле, даже присела на корточки от удивления не обозналась ли? Когда она пришла в себя, то уразумела, что этого рысака с лоснящимся крупом и пышной, как куст можжевельника, гривой одолжила ему Элишева.
К этому разговору Данута-Гадасса готовилась долго, обдумывала каждую мелочь, чтобы нытьем и пустословием не ожесточить сына, молчаливость которого вошла в Мишкине в поговорку: молчит, как могильщик Иаков. Мать то и дело откладывала разговор, выжидала, старалась выбрать удобный для себя и для Иакова момент, на время вовсе успокаивалась, чувствуя свою неправоту (ей ли, греховоднице, в чем-то укорять невинного Иакова, который в своей жизни, кроме кладбищенских ворон и надгробий, ничего не видел? Ей ли, бежавшей с Эзрой из Сморгони в губернский Вильно, не знать, что ничто, даже смерть, не в состоянии пересилить любовь!), однако не могла усмирить свою обиду, которая с каждым днем нагнаивалась и разбухала. Да и как было не обижаться, если Иаков все чаще и чаще наведывался в Юодгиряй, к тому же не пешком, а на лошади! Данута-Гадасса вся обомлела, когда впервые увидела по-солдатски подтянутого Иакова в седле, даже присела на корточки от удивления не обозналась ли? Когда она пришла в себя, то уразумела, что этого рысака с лоснящимся крупом и пышной, как куст можжевельника, гривой одолжила ему Элишева.
Чья это лошадь? как бы невзначай поинтересовалась Данута-Гадасса, ухватившись за возможность начать с Иаковом разговор о том, что больше всего ее волновало, о его планах на будущее.
Ломсаргиса, ответил Иаков. Хозяина хутора. На одной он бежал с хутора, другую оставил. Он все Элишеве оставил.
Все?
И коров, и гусей, и кур И собаку.
И свиней?
И свиней
Данута-Гадасса медленно и осторожно, словно через терновник, пробиралась к главному. Еще шажок, и она все у него выведает.
Как же она, Иаков, одна справляется? Ведь ты только наездами
Еще как справляется!
У него слипались веки, хотелось скорей завалиться спать, но он не обрывал разговора, боясь обидеть мать и поражаясь ее выносливости больше, чем любопытству.
Ты что и свиней кормишь?
Со свиньями дела не имею. Ни на хуторе, ни в местечке. Иаков усмехнулся, но тут же, как прилипшую к губам кроху, смахнул рукой улыбку.
В избе терпко пахло остывающим воском, сквозь щели в окнах струилась настоянная на сосновой хвое прохлада, по углам еще шныряли отважные кладбищенские мыши.
На кого же она это хозяйство бросит, когда в свою Палестину уедет? На тебя?
Пока Элишева никуда не едет. К тому же ее крепко огорчил Арон.
А он что против?
Не он, а новые власти. Они против Палестины.
Почему?
Сейчас за границу никого не пускают. Ни евреев, ни литовцев. Ловят и сажают в кутузку. Но Элишева говорит, что все равно отсюда вырвется ни за что не останется
Чем же ей Мишкине не по нраву? Тут ее родные, друзья и ты У Дануты-Гадассы перехватило дыхание. Тут под елью лежит ее мама Пнина, к которой она уже давненько не приходила И что же она надеется там получить взамен?
Ее вопросы утомили Иакова, он замолчал и, чтобы не заснуть за столом, принялся смотреть на таявший в небе серебряный ломоть месяца и думать о том, что на стыке ночи и дня все одиноки и люди, и звери, и даже степенное, выкатывающееся из-за горизонта солнце.
Что, спрашиваю, получит взамен? Басурманов вместо литовцев и таких же евреев, как в нашем местечке, ответила за Иакова Данута-Гадасса. Других евреев Господь на свете не высеял. Все из одного лукошка. И коровы повсюду с тем же выменем, и куры так же кудахчут. Нашла бы Элишева себе парня и распрощалась бы со своими дурацкими фантазиями. По-твоему, для женщины что важней страна или любовь?
Иаков опешил.
Поди знай, что для женщины важней.
Ну конечно же любовь, сказала Данута-Гадасса. Любовь единственная страна, в которой женщина и счастливая раба, и полновластная царица. Если бы мне, Иаков, предложили сегодня на выбор страну или любовь, я бы без всяких колебаний выбрала сам знаешь что
Она ворошила слова, как угли, желая ярче раздуть их пламень.
Важно и то, и другое, наверно, обронил Иаков и зевнул. Ему хотелось, чтобы мать без всяких высокопарностей и заклинаний, без вывертов и недомолвок наконец-то отважилась заговорить о том, что ее больше всего заботит, ведь Иаков не маленький мальчик, ему нечего объяснять, из-за чего она не спит ночами, сидит недовольная за столом, как у гроба, впившись горячечным взглядом в оплывающую свечу на столе и осуждая его за эти долгие отлучки из дому, гадает, останется ли он с ней или изменит ей, покинет кладбище и помчится вслед за Элишевой туда, куда та его только поманит.
Она ворошила слова, как угли, желая ярче раздуть их пламень.
Важно и то, и другое, наверно, обронил Иаков и зевнул. Ему хотелось, чтобы мать без всяких высокопарностей и заклинаний, без вывертов и недомолвок наконец-то отважилась заговорить о том, что ее больше всего заботит, ведь Иаков не маленький мальчик, ему нечего объяснять, из-за чего она не спит ночами, сидит недовольная за столом, как у гроба, впившись горячечным взглядом в оплывающую свечу на столе и осуждая его за эти долгие отлучки из дому, гадает, останется ли он с ней или изменит ей, покинет кладбище и помчится вслед за Элишевой туда, куда та его только поманит.
На кладбище тоже кто-то должен жить, выдохнула Данута-Гадасса.
Должен, согласился Иаков, превозмогая дремоту. Только негодяи оставляют мертвых без присмотра.
Вот бы вы с Элишевой вдвоем и присматривали. В Палестине могильщиков и без тебя полно, а нам, случись что, где нового взять?
Мыши совсем обнаглели обнюхивали под столом тяжелые ботинки Иакова и из прилипшего к ним конского помета выедали овсинки.
Рано ты нас женишь, мама И вообще, не об этом сейчас думать надо. Не об этом.
А о чем?
О немцах, например.
О немцах?
Что, если этот хозяин хутора Ломсаргис прав, и немцы скоро сюда придут? Что тогда будет?
С кем?
Со мной. С той же Элишевой. Тебе бояться нечего ты для немцев не еврейка.
Не придут, не очень уверенно пробормотала Данута-Гадасса.
Ну, русские же пришли Сильному не укажешь, куда и к какому соседу путь держать.
Он встал из-за стола и, не сказав больше ни слова, нырнул в темноту.
Данута-Гадасса взяла в руки огарок свечи и стала заскорузлыми пальцами выпрямлять поникший фитилек, сетуя на то, что из-за ее усталости и раздражения разговор принял не тот оборот, на который она рассчитывала, и только еще больше взбаламутил и без того неспокойную душу.
В канун праздника Ивана Купалы, выпадающего на середину июня, преставился лавочник Хацкель Брегман по прозвищу Еврейские Новости. Всю половину сорок первого года в местечке не было, хвала Вседержителю, похорон, назло врагам евреи не умирали, и вдруг на тебе в мир иной отправился знаменитый на всю Жемайтию Хацкель Брегман, который, чем бы в своей лавке ни торговал, в придачу к купленному товару всегда присовокуплял полный набор мировых и местных новостей, правдивых и неправдивых, свежих и, пусть его Господь не судит за это строго, с душком плесени или нафталина. Хвастаясь знанием шести языков, он извлекал их из своего старого, трескучего приемника «Филипс» и из газет, присылаемых ему якобы парижскими и лондонскими, варшавскими и даже нью-йоркскими племянниками в конвертах со штемпелями и редкими и дорогими марками, которые Брегман в своей лавке на рыночной площади время от времени горделиво демонстрировал всем желающим. «Филипс» «Филипсом», племянники племянниками, но большинство реляций Хацкель производил сам, стоя целыми днями за прилавком.