В нынешнем мире можно обойтись без хлеба с маслом, без фаршированной рыбы в субботу, но без фаршированных сюрпризами и сенсациями новостей жить невозможно. Нормальный человек встает, высовывает в окно голову, и первое, о чем он спрашивает Господа Бога, это вое херт зих? что слышно? или на языке наших праотцев ма нишма? и терпеливо ждет, что ему Всевышний ответит.
Жители Мишкине не очень ломали голову над тем, привирает ли Хацкель Брегман или говорит правду. Им было все равно. Вранье и правда скрашивали однообразные будни, веселили или печалили, возмущали или радовали, но все без исключения были благодарны Брегману за то, что он помогает им разогнать в жилах стынущую от скуки и однообразия кровь. Бывало, назавтра Хацкель с виноватой улыбкой опровергал свои собственные новости:
Идн! Евреи! Я вынужден перед вами извиниться: дать опровержение моей вчерашней информации из Берлина, будто у Гитлера обнаружена скоротечная чахотка. К великому сожалению, пока что у него, прошу прощения за грубость, только обыкновенная дрисня. И еще одну промашку я нечаянно допустил. Оказывается, сын Черчилля Рандольф женился не на еврейке, а на итальянке.
Не все благоволили к Хацкелю Брегману и его «еврейским новостям». Старые власти не чинили Хацкелю Брегману никаких препятствий евреи на то и евреи, чтобы не закрывать рот и перемывать друг другу и всему миру косточки. Но после того как к кормилу пришли голодранцы, распространителя слухов Брегмана пригласили на беседу в какой-то волостной комитет и велели, чтобы он перестал распространять среди народа враждебную пропаганду.
К счастью или к несчастью Хацкеля, он притворялся, что не понимает значения этого слова, и продолжал, как прежде, сочинять для своих покупателей, в соответствии с их вкусами и наклонностями, новости в основном о новом Амане, Гитлере, поклявшемся уничтожить весь еврейский народ. И тут его снова вызвали в присутственное место, но на сей раз не в гражданский комитет, а в отделение милиции к строгому русскому начальнику, который по-военному кратко и доходчиво объяснил ему, что Гитлера строго-настрого запрещается поносить по-русски, по-литовски и на вашем, товарищ Хацкель, языке и что, дескать, он, Гитлер, примите, пожалуйста, к сведению, вовсе не враг Советского Союза, а друг, о чем свидетельствует и заключенный с ним два года тому назад мирный договор, ну а о друзьях, как всем известно, отзываются только с глубоким почтением.
Поняли, товарищ Брегман?
Понял.
Вот и хорошо, похвалил его русский начальник. Надеюсь, больше вы своими сообщениями не станете вводить в заблуждение общественность и избавите нас от применения к вам неприятных мер пресечения таких, как конфискация вашего «Филипса» или закрытие вашей лавочки.
После визита к русскому начальнику в жизни Хацкеля Брегмана многое изменилось: испарились парижские и варшавские, лондонские и нью-йоркские племянники, кончились конверты с заморскими штемпелями и дорогими редкими марками; в прославленном «Филипсе» ни с того ни с сего перегорели лампы; перестали поступать в продажу и все колониальные товары цейлонский чай, марокканские финики, индийские ткани. Хацкель пал духом, замкнулся, ожесточился, весь ссохся, стал крепко хворать. Обеспокоенные отсутствием новостей земляки старались подбодрить его кто обещал отвезти онемевший «Филипс» в Каунас к мастеру, который чуть ли не задарма починит приемник, кто в шутку ручался, что за любую хорошую новость будет платить не меньше, чем за марокканские финики, а кто тайком почем зря честил новое начальство, повинное в том, что и лампы перегорели, и цейлонского чая не стало, и Хацкель Брегман занемог.
Наследников у Хацкеля в Мишкине не было; его жену Годл прошлым летом хватил удар, а оба сына еще до прихода Красной армии перебрались за океан в Америку, и устройством похорон занималась его родственница шумная, большеротая белошвейка Миреле, которая при жизни Брегмана с ним, скупердяем, почти не разговаривала.
Договорившись с Данутой-Гадассой и погребальным братством, она выбрала место и время погребения в воскресенье, пополудни. Никакого завещания Хацкель не оставил, и было решено похоронить его на пригорке, рядом с ее родителями, тоже Брегманами, хотя он никогда не согласился бы лежать вместе с ними, но от мертвых никто согласия и не требует. Положили и лежи себе смирненько.
Мог бы хоть немного денег на памятник оставить, жаловалась Миреле на скаредного лавочника.
Не переживай. Иаков какой-нибудь камень ему подберет, морщась, со скрытой укоризной сказала Данута-Гадасса. Будет и у Хацкеля памятник. Я это ему обязательно передам.
Кому? выпучила глаза Миреле.
Хацкелю. Покойники, как и живые, всегда радуются хорошим новостям.
Перед каждыми похоронами ее охватывало странное волнение. За тридцать с лишним лет общения с мертвыми Данута-Гадасса не только не разучилась сочувствовать любому горю и прибавлять к нему лишнюю слезу, но и, сострадая, не прятала своей затаенной и непредосудительной радости: похороны хоть как-то развеивали ее одиночество, она встречалась с большим числом своих знакомых, с которыми приятно было перемолвиться одним-другим словечком. Проститься с Хацкелем Брегманом придет, наверно, все местечко. Для большинства жителей (а евреи в Мишкине и составляли большинство) он был добрым вестником и утешителем, они прощали ему вранье и вымыслы потому, что ничто так не унижало и не корежило их душу, как повседневная, осточертевшая всем правда.
В предпохоронный день Данута-Гадасса ходила по пятам за Иаковом, следила, чтобы он никуда не отлучался, в ее ли годы рыть могилы, когда руки не слушаются и суглинок тверже железа?..
Только не вздумай никуда отлучаться, предупредила она Иакова, имея в виду Элишеву. Ты должен для господина Брегмана приготовить удобное жилище. Он ведь туда не на год переезжает.
Постараюсь.
В ту субботу он и впрямь остался дома, не ускакал к Элишеве, а, когда на небе зажглась первая будничная звезда, перекинул через плечо лопату, поднялся на пригорок, поплевал на заскорузлые руки и стал размашисто, с каким-то задором и необычным рвением строить для Брегмана удобное жилище.
Только не вздумай никуда отлучаться, предупредила она Иакова, имея в виду Элишеву. Ты должен для господина Брегмана приготовить удобное жилище. Он ведь туда не на год переезжает.
Постараюсь.
В ту субботу он и впрямь остался дома, не ускакал к Элишеве, а, когда на небе зажглась первая будничная звезда, перекинул через плечо лопату, поднялся на пригорок, поплевал на заскорузлые руки и стал размашисто, с каким-то задором и необычным рвением строить для Брегмана удобное жилище.
Вырыв яму, он затопил сложенную им баньку, попарился, переоделся в чистое белье и лег спать, чтобы не сердить зевками тех, кто придет проводить местечкового вестника в последний путь. Данута-Гадасса собиралась что-то ему сказать то ли про памятник, на который покойный не оставил денег, то ли про лошадь, которая своим протяжным и тоскливым ржанием пугает мертвых, но одумалась, зажгла обгоревшую свечу и, глядя на трепетное и недолговечное, как бабочка-однодневка, пламя, начала прясть по-польски еженощную молитву и по ее нитям, как по крутым ступеням, подниматься ввысь, к чертогам Бога; нити рвались, Данута-Гадасса их лихорадочно соединяла, и, когда до чертогов и Его сердца было уже рукой подать, вдруг за окном, в июньском небе, усыпанном звездами, раздался невообразимый гул, вслед за ним страшный грохот, и вверх взметнулось другое пламя, которое накрыло своей кровавой багровостью и звезды, и землю.
Данута-Гадасса в испуге на цыпочках она не отдавала себе отчета, почему в таком грохоте привстала на цыпочки, добрела до комнаты сына и, задыхаясь, заглушая в себе крик, запричитала:
Иаков! Иаков!
Что случилось? спросонья буркнул тот, подумав, что ее вконец доконала бессонница.
Ты что, ничего не слышишь? Встань и подойди к окну
Иаков заворочался на кровати, прислушался и, ослепленный грохочущим заревом, бросился в одном исподнем белье во двор.
Взрывы не прекращались.
Весь в белом, как привидение, Иаков стоял посреди двора и не сводил глаз с подожженного неба.
Война, сказал он.
Постоял, погладил привязанную к подгнившему колу лошадь и, вернувшись в избу, потерянно добавил:
Танковый полигон бомбят в Юодгиряй
Там, где Элишева? Данута-Гадасса смекнула, что его сейчас заботили не русские танки, а дочь Гедалье Банквечера.
Как только кончатся похороны Брегмана, я к ней подскочу.
Если эти похороны вообще состоятся.
А что, разве в войну мертвых не хоронят?
Хоронят, хоронят, промолвила Данута-Гадасса и вспомнила слова Ломсаргиса, хозяина хутора, про немцев, которые скоро придут. Может статься, что Хацкель Брегман окажется последним евреем, похороненным на здешнем кладбище. Я слышала, что в Польше немцы уже все еврейские кладбища заперли для живых и мертвых на железный засов. Возьмут и наше запрут Куда мы, Иаков, с тобой тогда денемся? И что с нами будет? А?
Тебя, мама, немцы не тронут. Ты ведь
Она не дала ему договорить:
Что ты, сынок, знаешь обо мне? Что ты знаешь? Я сама не знаю, кто я Забыла Полька? Еврейка? Белоруска? Бабочка, летящая на огонь? Божья коровка? Данута-Гадасса тяжело отдышалась и вдруг запела: «Божья коровка, полети на небо»
Ближе к полудню немецкие самолеты с крестами на бортах присвоили себе над Мишкине и небеса. Со звериным ревом они проносились над местечком, в котором, кроме евреев и нового красного начальства, никакой другой мишени у них не было. Один из них спикировал и то ли для разминки, то ли для острастки сбросил бомбу на мебельную фабрику сосланного к белым медведям Брухиса. Раздался такой взрыв, что, казалось, его эхо отозвалось и на каторжных просторах Сибири. Потом все затихло. Слышно было только, как старомодно звенит костельный колокол, возвещая об окончании молебна.
Что-то похоронщики задерживаются, забеспокоилась Данута-Гадасса.
Кто же торопится на кладбище? сказал Иаков. Что и говорить, не повезло Брегману в такое время людям не до мертвых. Все думают о себе о том, как бы в этой передряге выжить.
Не все так думают, возразила Данута-Гадасса, вглядываясь в кривую ленту проселка, расстеленную до самого местечка. Твои глаза, Иаков, еще, слава тебе, Господи, не выедены слезами, они видят лучше моих. Глянь-ка на проселок! Кажется, везут.
Вроде бы везут.
Ему не терпелось поскорей засыпать могилу, красиво огладить лопатой глиняное жилище Брегмана и, вскочив на застоявшуюся во дворе лошадь, умчаться в Юодгиряй, чтобы узнать, что с Элишевой, ведь от танкового полигона и запасной летной полосы Красной армии владения Чеславаса Ломсаргиса отделяла только узкая межа конопляника.