Вскоре похоронную процессию разглядела и Данута-Гадасса.
Брегмана привез на своей вместительной телеге балагула Пинхас Косой, доставлявший Хацкелю в лучшие для обоих годы из Каунаса те самые ходкие колониальные товары, которыми тот успешно торговал. Если не считать дальней родственницы покойного белошвейки Миреле, которая чуть ли не с удовольствием беспрестанно роняла крупные, как ягоды смородины, слезы, многомудрого и терпеливого рабби Гилеля, нервно крутившего вьющиеся пейсы, и деловитой троицы из местного похоронного братства, у могилы собрались единицы: даже на кворум на миньян не хватало. Да это и не удивительно: немецкие самолеты, молнией пролетавшие над Мишкине, отпугнули большинство покупателей и слушателей Брегмана, озабоченных не столько тем, как проводить в последний путь почтенного лавочника, сколько при первой же надобности, а надобность такая, пожалуй, уже давно у всех созрела, найти путь к своему спасению, ибо, если немцы одолеют русских, ни одному еврею в местечке, да что там в местечке во всей Литве несдобровать.
Рабби Гилель нараспев, с горестными паузами и обертонами начал творить заупокойную молитву не только по усопшему Брегману, но, похоже, и по его «Филипсу» с добрыми и недобрыми новостями, по колониальным и отечественным товарам, по его исправным плательщикам и неисправимым должникам, по его соседям, упокоившимися под этими соснами, и о, кощунство! по всему местечку, которое скоро некому будет отпевать. Голос его звучал как никогда пронзительно и прощально, и, когда он замолк, никто не тронулся с места.
Через минуту все как будто опомнились, завозились, заохали, Миреле поспешила еще раз окропить холмик своими неиссякаемыми слезами, и похоронщики медленно и скорбно двинулись к выходу.
Пшиходзи, пани, чиенжки часы (Приходят, пани, тяжелые времена), на прощание по-польски сказал Дануте-Гадассе рабби Гилель. Особенно для нас евреев.
Куда же смотрит Бог? Он что, Своих чад не любит? Избрал вас из всех народов и не любит? съязвила Данута-Гадасса. Разве Ему угодны войны убийства?..
Глаза рабби Гилеля округлились, налились непривычной печалью; он не нашелся что ответить, словно был повинен во всех несчастьях мира, и стал жалостливо оглядывать всех своих сородичей, пока балагула Пинхас Косой не взял его под руку и не повел к своей фуре. Пройдя несколько шагов, рабби Гилель неожиданно обернулся и громко произнес:
Я слишком мал и ничтожен, чтобы беспокоить Вседержителя своими вопросами или давать Ему какие-нибудь советы, хотя порой, как всякому еврею, мне очень, очень хочется это сделать
Он поклонился кладбищу и взобрался вместе с все еще хлюпающей носом Миреле и двумя старухами, не пропускавшими ни одних похорон, в телегу.
Такого короткого и скоротечного прощания с умершим Данута-Гадасса не упомнит. Только рабби Гилель и плаксивая Миреле во время похорон никуда не торопились. А троица из похоронного братства делала друг другу какие-то знаки мол, сами знаете, что творится, надо спешить домой, рабойсай (господа), к женам и детям.
Переминался с ноги на ногу и рослый Иаков, косясь на лошадь, которая то и дело своим заливистым ржаньем умаляла и заземляла торжественность заупокойной молитвы и требовала сочувствия и овса.
Я, мам, поехал, сказал Иаков, когда кладбище опустело.
Но ты же ничего не ел.
Элишева накормит Ложись отдохни
Говорливость матери раздражала его. Зная ее обидчивость, Иаков никогда не прерывал ее, слушал с натужным вниманием и сам невольно был вынужден произносить уйму ненужных и бессмысленных слов. Обычно он обходился крайне малым их запасом хмыкал, мотал головой, сочувственно вздыхал, морщился или в ответ улыбался; слова не доставляли ему никакой радости. Все лучшее в человеке, на взгляд Иакова, таилось в молчании и сберегалось, как деньги в Еврейском банке, и поэтому он всегда равнялся не на говорунов, подобных его брату-краснобаю Арону, а на кладбищенские сосны и надгробия, суровые и безмолвные, которые под корой и в камне хранили то, что ни на одном языке не выскажешь.
Послушай Я тебя долго не задержу. Мне в голову пришла вот какая мысль: что, если ты там пока на какое-то время останешься?
Где?
В деревне. У Элишевы Сейчас, по-моему, тебе лучше никому не мозолить глаза. Все равно, как я чувствую, никого уже на кладбище хоронить не будут. Она помолчала и, сбиваясь на скороговорку, продолжала: Меня, как ты сказал, не тронут. Для евреев я никогда не была еврейкой, а уж для немцев и подавно не буду. А ты
Где?
В деревне. У Элишевы Сейчас, по-моему, тебе лучше никому не мозолить глаза. Все равно, как я чувствую, никого уже на кладбище хоронить не будут. Она помолчала и, сбиваясь на скороговорку, продолжала: Меня, как ты сказал, не тронут. Для евреев я никогда не была еврейкой, а уж для немцев и подавно не буду. А ты
А ты думаешь, что в деревне я перестану им быть? Еврей везде еврей. И потом, немцы пока только в небе
Скоро будут и на земле Как в Польше. Я еще в прошлом году говорила, что ангел смерти к нам уже летит. Вот он и прилетел.
Ладно, вернусь, поговорим. Отдыхай, бросил он и зашагал к призывно трубившей лошади.
Надо было и впрямь отдохнуть, прилечь, растянуть опухшие, гудом гудевшие ноги, закрыть глаза, может, уснуть, но Данута-Гадасса вдруг спохватилась: сегодня годовщина со дня смерти бедного Эфраима, единственного ее и Банквечера внука, и на кладбище придет и невестка Рейзл, и ее отец Гедалье Банквечер. Они всегда приходят в этот ужасный день. Боже ж ты мой, как она могла об этом забыть?! Гедалье Банквечер прислонится к высаженной Иаковом молодой, стройной туе и, раскачиваясь из стороны в сторону, начнет хлюпающим от слез и самым большим в местечке носом долбить, как дятел, ствол, а Рейзл опустится на колени, сперва смахнет тряпкой с надгробия пыль, потом погладит рукой каждую буковку в имени и фамилии на камне и, пока не соберет все упавшие на плиту хвоинки и не рассыплет корм для птичек, поющих Эфраиму колыбельную, не отлепится от земли, похитившей у нее сразу же после родов (не за грехи ли мужа?) только что родившегося сына
Данута-Гадасса на могилу внука приходила каждый день и, озираясь, нет ли кого вокруг, принималась тихонько напевать Эфраиму что-то по-польски или рассказывать сказки. Иногда к ней присоединялась любопытная коза, которая своим меканием как бы подтверждала достоверность их счастливых концовок; прилетали пчелы и шмели, которые усыпляли своим жужжанием и сказочницу-сумасбродку, и Эфраима. Данута-Гадасса верила, что младенцы, не успевшие сказать «мама», не умирают, что они растут под землей, как трава и корни, слышат, как шумят деревья и щебечут птицы, и даже могут отзываться. Она в полночь не раз слышала их голоса, а голосок внука звучал четче и различимей, чем все остальные.
Ты меня, Эфраим, слышишь? бывало, спрашивала она, и тут же пчелы и шмели переставали жужжать, коза мекать, вороны каркать, и в наступившей тишине, как вспугнутый вальдшнеп, взмывал к верхушкам сосен звонкий дискант внука
Против своего обыкновения, невестка Рейзл и сват Гедалье Банквечер пришли под вечер.
Побывав на могиле Эфраима, они, как и велит древний обычай, помыли у ржавого рукомойника руки и проследовали за Данутой-Гадассой в избу. Радушная хозяйка усадила невестку и свата за стол, поставила крынку козьего молока, баночку свежего цветочного меда, ломтями нарезала хлеб, но Банквечеры как она их ни уговаривала к еде не притронулись.
Простите, сказала невестка. Мы только на минуточку.
Хоть меду отведайте. Прямо из ульев.
Некогда В Мишкине все с ума сошли. Содом и Гоморра. Одни бегут, куда глаза глядят, другие ликуют и достают из клетей припрятанное впрок оружие, объяснил портной.
Достают оружие? удивилась Данута-Гадасса.
Русские власти в одно мгновение испарились, а мой бывший подмастерье Юозас, такой смирный и тихий парень, по улицам с обрезом ходит
Надо было тебе, Рейзл, вместе с Ароном в Москву поехать, желая продлить разговор и услышать что-то о младшем сыне, вставила Данута-Гадасса.
А что Москва? Неприступная крепость? Помяните мое слово, немцы и до нее доберутся. Дошли же они без боя до Парижа, прошамкал Гедалье Банквечер.
А что Арончик пишет? свернула в другой, безопасный, переулок хозяйка.
Пишет, что доволен что успевает в учебе ходит в театр хвастается, что видел Сталина, без всякого восторга перечислила все успехи мужа Рейзл.
Сталина видел? не поверила Данута-Гадасса.
На первомайском параде. Когда его училище проходило мимо трибуны, Сталин как будто бы помахал рукой и нашему Арончику, объяснил Банквечер и, кряхтя, грузно поднялся из-за щербатого стола.
На Дануту-Гадассу помахивания Сталина никакого впечатления не произвели. Ее больше обрадовало то, что Арон доволен, что он находится вдали от войны, в Москве, до которой немцы, несмотря на все дурные пророчества свата, вряд ли доберутся. Это до Мишкине два шага: только переплыви Неман и ты уже в местечке возле костела или на рыночной площади возле лавки Брегмана.
На третий день войны, незадолго до прихода передовых немецких частей в Мишкине, Данута-Гадасса из засиженного мухами кухонного окна увидела вооруженного незнакомца с белой повязкой на рукаве. Он по-хозяйски сновал между могилами и как будто что-то искал.
Выйдя на крыльцо, она напрягла зрение и, узнав в незнакомце бывшего подмастерья Гедалье Банквечера Юозаса, как стояла с кочергой в руке, так с ней и двинулась ему навстречу.
Юозас внимательно разглядывал надгробия и постукивал по ним концом своего обреза, словно испытывал их прочность.
Ты что тут, Юозас, ищешь? спросила Данута-Гадасса, пытаясь усмирить свое расшалившееся сердце. Кого решил проведать на кладбище?
Хорошие, говорю, камни спокойно ответил гость, достал из кармана медный портсигар и, чиркнув замусоленной зажигалкой, закурил папиросу.
Тут у нас не курят! одернула его Данута-Гадасса.
Мне можно. Я не еврей.
Он смачно затянулся, нарочно выдул изо рта белое облачко и повторил:
Хорошие, говорю, камни. Еще вполне могут пригодиться. Зачем такому богатству зря пропадать?
Ты что, сюда за камнями пришел? поддела его Данута-Гадасса. Еще вчера она бы с ним не церемонилась и, не раздумывая, огрела бы Юозаса по его тощей заднице кочергой, но, зацепившись взглядом за обрез, сдержала себя.