Избранные сочинения в пяти томах. Том 4 - Григорий Канович 8 стр.


 А что у Розалии Со Согомоновны?  успел я спросить Гиндина.

 Может, Розалия Соломоновна заболела?

 Во-первых, она не Соломоновна, а Согомоновна. Дедушку по-армянски звали Согомон, а не Соломон. Понятно? Во-вторых, ни о каком письме я ничего не слышал. В-третьих, ей сейчас не до писем. У мамы приступ,  насупился Левка, застегнул ремень, сплюнул сквозь зубы и двинулся к хате.

 А что у Розалии Со Согомоновны?  успел я спросить Гиндина.

 Голова болит. Гипертония,  бросил тот и скрылся.

Ни мама, ни наша хозяйка Анна Пантелеймоновна сроду не слышали о такой болезни. О чахотке и сыпняке слышали, о воспалении легких и желтухе тоже, но о гипертонии никто не слышал.

 Это не опасно,  сказала тетя Аня,  от головы не заразишься.

 А может, ей помощь нужна,  робко возразила мама.

Ни председатель Нурсултан Абаевич, ни мама Беллы Варшавской, в прошлом продавщица продовольственного магазина из Борисова, ни сердобольная Гюльнара Садыковна не знали о такой напасти. Все слова, которые жили в мазанках и на подворьях, были просты и понятны, как утренний крик петуха или ржание Кайербековского рысака. Подобно общеизвестным злакам и цветам, в «Тонкаресе» произрастали только старые сорта слов, новых слов тут не высаживали и не выводили; иногда, правда, они залетали в кишлак невесть откуда, но не приживались и быстро увядали, ибо здешние жители вполне обходились теми, которые в этих глухих местах испокон веков росли без окучивания и полива, без прополки и удобрений.

Не распространялся о болезни мамы и Левка. В школу не ходил, ни с кем не общался, сидел у постели матери, читал ей стихи или помогал по хозяйству старику Бахыту, который от всех болезней признавал только одно-единственное средство бараний жир.

Растопи, мол, с вечера, натри хорошенько больное место и хворь как рукой снимет.

Доктора в кишлаке не было, и спрашивать, как лечить больную, было не у кого.

 Что с ней?  допытывалась у Бахыта Гюльнара Садыковна.

 Башка шибко болит, как у твоего Шамиля с перепоя.

Болезнь Гиндиной очень расстроила директрису. Она и раньше заботилась о музыкантше. В праздник Первомая устроила ее выступление в школе. Замерев от счастья, как Мамлакат на сталинских коленях, Гюльнара Садыковна из первого ряда, как зачарованная, слушала игру Розалии Соломоновны.

Номера торжественно объявлял Левка:

 Иоганн Себастьян Бах. Адажио!

Казашата, как вспугнутые степные птицы крыльями, гулко и дружно хлопали в ладоши.

 Моцарт. Прелюд,  пламенно бросал в притихший красный уголок школы Гиндин.

Или:

 Чайковский. Этюд.

Счастливая Гюльнара Садыковна после концерта даже умудрилась выцыганить для Розалии Соломоновны у прижимистого Нурсултана Абаевича вознаграждение килограмм сливочного масла, корзину яиц, баночку меда и кулек муки грубого помола и пригласила председателя на следующий концерт в честь Великого Октября. Только бы Розалия Соломоновна не подвела скорей бы выздоровела.

Стыдясь своей назойливости, Гюльнара Садыковна справлялась о состоянии больной не только у своего ученика, но и у старика Бахыта. Левку же она на время болезни его матери освободила от уроков. Все равно никто в классе не мог с ним сравниться. В ленинградской десятилетке он был отличником и мог, чего доброго, в любой момент заменить саму Гюльнару Садыковну.

Особенно силен Левка был в русской литературе и географии. Он не упускал случая, чтобы похвастать своими знаниями перед первыми красавицами класса Зойкой и казашкой Галией. Он ни с того ни с сего выходил к доске, вскидывал свою остриженную голову и принимался под одобрительные кивки Гюльнары Садыковны громко декламировать стихи про медного всадника и про ужасное наводнение, которое чуть не смыло его родной город, построенный еще Петром Первым. А еще Левка обожал устраивать всему классу экзамены требовал, чтобы ему без запинки называли столицы или самые большие реки тех стран, о которых никто из его однокашников и ведать не ведал.

 Столица Перу!  выкрикивал он, заранее предвкушая победу, и вперял в свою жертву горячечный взгляд игрока.  Варшавская! Ну?

Белла моргала своими длинными, бесцветными, как крылышки водомерки, ресницами и обиженно надувала губки: почему, мол, в этом кишлаке я должна знать, что за столица в каком-то там Перу.

 Гирш! Столица Перу!  громовым голосом повторял Левка, упиваясь своей ролью экзаменатора и с презрительным великодушием даря невежде еще минуту на размышление.

Я хлопал ушами и многозначительно отмалчивался.

 Лима,  выдержав паузу, сокрушал Гиндин наше молчание.  А самая большая река Бразилии?

Гробовое молчание. Мы не знали, какая самая большая река в Казахстане, а он в Бразилии

 Амазонка, дундуки!

Болезнь Розалии Соломоновны на время прервала географические пытки над нами. Левка сиднем сидел с матерью и на тетрадных страницах рисовал огрызком карандаша то продолговатый череп Бахыта, поросший по бокам венчиком жестких поросячьих волос; то голову его задумчивого ишака с огромными глазами; то заснеженное седло Ала-Тау, на котором восседала свинцовая туча.

Иногда моя мама, расстроенная тем, что отправление письма в Москву откладывается на неопределенный срок, останавливала старика Бахыта и, давясь махорочным дымом, расспрашивала о Розалии Соломоновне. На все вопросы Бахыт, посасывавший самокрутку, однообразно, почти шепотом, с плутоватой, ускользающей улыбкой на прокопченных на солнечном мангале скулах, отвечал:

 Роза баба хорошая, только башка у ней шибко плохая.

Как человек торговый, не стеснявшийся даже у родного сына брать деньги за кисет махорки или за лисью шкурку для шапки-ушанки, он не любил, когда его о чем-нибудь спрашивали. Эта нелюбовь к вопросам у него, видно, осталась с той поры, когда он на Севере служил в конвойной команде и гонял по тундре с места на место заключенных. Не жаловал Бахыт и тех, кто без дела шастал по его подворью, хотя оттуда, кроме ишака да одичавших кур, нечего было увести. Чужаков эвакуированных и местных и вовсе на порог не пускал. Что за прок в нищих и болтунах. Пришли, наследили, и поминай, как звали. Его дом не нужник. Нечего чужое дерьмо выгребать, когда по уши в собственном сидишь.

 Боится, как бы его за Север не кокнули,  говорила наша хозяйка.  Похоже, лютовал в молодости.

В отличие от Хариной, не взявшей с нас за постой ни копейки (нам и платить-то было нечем), старик Бахыт плату с Гиндиных потребовал сразу, и Розалия Соломоновна, по ее признанию, не стала ему объяснять, что они не дачники, а беженцы, что привела их к нему беда и что государство («Вот направление от товарища Энгельса Орозалиева, уполномоченного правительства Казахской ССР») за все, видно, рассчитается с хозяевами, но Бахыт и слышать не хотел ни об уполномоченном Орозалиеве, ни о государстве, которое спешит посадить тебе кого-нибудь на шею, но не торопится рассчитываться. После службы Бахыт, сняв шинель и сдав винтовку, как бы переселился из требовательного, четко обозначенного в календарях времени в другое, еще сырое, как невыделанная кожа, наспех обустроенное его далекими предками время, в котором действовали особые, степные, законы и веками ничего не менялось прежними остались и небо, и горные отроги, и обычаи, и бескрайняя степь, и беркуты на плече, и пища. Розалия Соломоновна быстро сообразила, с кем имеет дело, достала из ридикюля золотую брошь и протянула старому охотнику.

 Вот залог,  промолвила она.

Глянув с угрюмым одобрением из-под своих выцветших, застывших шелкопрядами бровей на беженку, Бахыт восхищенно чмокнул языком и сунул брошь за пазуху.

Мама тайком восхищалась Розалией Соломоновной, но скрывала свои чувства от всех и от Хариной, и от Бахыта, и от Гюльнары Садыковны, да и от самой Гиндиной, боясь столкнуться с вежливым равнодушием или высокомерием соседки. Ее угнетало то, что ни в подруги Розалии Соломоновны, ни в исповедницы она не годится, ибо была обыкновенной бабой, дочкой простолюдинов-сапожников, и жизнь ее протекала не на сцене, не на глазах восторженной публики, не под гром аплодисментов, а среди нищеты и скуки; мама нигде никогда не училась, работала прислугой, по-русски не то что писать подписываться не умела; даже на идиш свою фамилию еле выводила. Чего в ней и впрямь было в избытке так это сострадания и сочувствия, которыми она всегда была готова поделиться, чтобы хоть на минуту убаюкать чужую боль и подкормить чужие надежды.

 Доктору бы ее показать,  сказала мама, когда усталая и хмурая Харина вернулась из колхозной бухгалтерии.

 Ты, Женечка, про докторов забудь. Тут тебе не Литва и не колыбель революции Ленинград,  отрезала хозяйка.  Больница в шестидесяти верстах отсюда в Джувалинске. Если выехать в степь на рассвете и нигде не делать остановки, то к вечеру, пожалуй, дотарахтишь до нее. Коли себе сама не поможешь, то тебя никакой лекарь не спасет. Единственное спасение студеная вода. Вставай пораньше и обливай себя, голую, с ног до головы, и черт не возьмет.

Харина говорила отрывисто, резко, почти грубо. Она была в дурном настроении, и мама в знак согласия только кивала головой.

 Был бы настоящий мужик под боком, вмиг бы вылечил,  то ли о музыкантше, то ли о себе самой сказала Харина.  Честно признайся, тебе, Женечка, мужика не хочется?

Мама заморгала такое при детях!

 Не красней, как барышня, лучшего лекарства не бывает. Но где они, мужики? Куда ни глянь всюду дрянь вроде Кайербека или многоженца Нурсултана. Эх, будь со мной Иван рядом, пусть и увечный  она вдруг осеклась и засопела носом.

О погибшем муже Харина вслух вспоминала редко. Но когда вспоминала, то молча направлялась к приземистому буфету, открывала скрипучую дверцу, извлекала бутылку водки и ставила ее на стол вместе с четырьмя гранеными рюмочками.

Мама не отваживалась порицать хозяйку за эту тягу к рюмке, деликатно старалась свернуть разговор в сторону и увести вдову от горестных воспоминаний. Попыталась она это ненавязчиво сделать и на сей раз.

 Спроси,  обратилась ко мне мама на идиш,  почему они переехали из России в такую глушь?

Я перевел вопрос на русский.

 Долго, милая, рассказывать,  уклонилась от ответа Харина и добавила:  Не переехали, а бежали. Слава богу, что успели Давайте лучше Ванечку помянем!  Тетя Аня вздохнула, взяла бутылку и стала медленно, как лекарство, наливать напиток в рюмки.

Мама стояла за столом, сложив на груди руки, и не спешила усаживаться. Ей не хотелось, чтобы хозяйка пила да еще ее, Женечку, заставляла пить за компанию. Но уйти было нельзя, как невозможно было и отказаться. Уйдешь Анну Пантелеймоновну прогневаешь так, что та в твою сторону и не посмотрит.

Назад Дальше