Морта напялила платок, потрогала его кисти, белые, мягкие, как завязь у вербы, и телега выкатила со двора.
Случалось Ешуа и раньше бывать у рабби Ерухама, но большей частью по пустякам.
Мишкинский раввин славился во всей округе своей ученостью и мудростью. Говорили, будто по уму ему нет равных в Жемайтии, а может, и во всем Северо-Западном крае. Если бы не глухота, не корпел бы Ерухам в этой дыре, а блистал бы, как бриллиант, где-нибудь в Ковно или в Вильно. Но глухота простительна только Господу, а не его слуге.
Был мишкинский раввин не только знатоком Священного Писания, но и целителем. О его врачевании рассказывали просто чудеса. Лечил Ерухам не травами, не заговорами, а руками: прикоснется к больному, подержит свои руки над больным местом, как над огнем, и хвори как не бывало! Возил к нему Ешуа и Семена. Рабби Ерухам простер над ним свои чудодейственные длани, но тут же опустил, сказав, что больного надо было ему показать раньше, когда мозг его не был еще выжженной пустыней, а пустырем, заросшим чертополохом и репейником. С чем они приехали, с тем и уехали.
В бархатной потертой камилавке, в тусклых очках, обесцвечивавших его как бы прятавшиеся от мира глубоко посаженные глаза, с тяжелым брелоком, который он не выпускал из своей сухой, наделенной колдовской силой, длани, мишкинский раввин выслушал Ешуа и, не глядя на Морту, спросил:
А что, реб Ешуа, на это скажет наш уездный исправник?
У корчмаря перехватило дыханье. Он озадаченно посмотрел на рабби Ерухама, на присмиревшую и отрешенную Морту, расстегнул ворот рубахи так ему легче думалось непристойно облизал запеченные в испуг губы и, одолев одышку, выдавил:
А причем тут, рабби, наш уездный исправник?
Громче, пожалуйста, потребовал Ерухам и, по-прежнему не глядя на Морту, наклонил к корчмарю свое правое, вместительное, как кружка для пожертвований, ухо.
Я говорю: причем тут наш уездный исправник?
Вот теперь я слышу, по-детски обрадовался Ерухам. Что на это скажет наш всемилостивейший Господь, я, положим, знаю. Он скажет: в добрый час!
А нам, рабби, больше ничего не надо!
Громче, пожалуйста!
Я говорю: нам больше ничего не надо, протрубил корчмарь. Не может же наш уездный исправник на равных тягаться с нашим Господом.
Умный вы, реб Ешуа, человек, а вопросы у вас глупые, остудил пыл Ешуа мишкинский раввин и покосился из-под очков на окоченевшую Морту. Только для Господа нет лишних евреев, а для исправника каждый еврей лишний. Вы меня понимаете?
Не понимаю, разволновался Ешуа, и взгляд его застыл на Морте.
Громче, пожалуйста!
Громче, громче, мысленно передразнил Ерухама корчмарь. Ну что этот глухарь тянет волынку? Стращает уездным исправником, будто он, Ешуа, кого-то зарезал! Евреи существовали до уездного исправника, будут, слава Богу, существовать и после него. Вон сколько исправников на своем веку пережили!..
Умный человек, а не понимаете, огорчился Ерухам. Столько верст проехать и не понять Лошадь бы пожалели
При чем тут лошадь? набычился Ешуа.
Хотя и не услышал я, что вы сказали, но догадался. При чем, при чем? съязвил Ерухам. Все в этом мире, реб Ешуа, связаны: и Господь, и лошадь, и исправник, и мы с вами Беда только в том, что то, что угодно исправнику, неугодно Богу, а то, что хорошо нам с вами, то плохо лошади
Мишкинский раввин повертел в руке брелок, снова посмотрел из-под очков на Морту и четко, как с амвона, сказал:
Вы, наверно, ждете, чтобы я вам сказал: «Будьте счастливы!» Но я вам этого не скажу. Я вам скажу: «Не будьте несчастнее других!» И да хранит вас небо.
Спасибо!..
Ешуа полез в карман полушубка, нашарил монету, но Ерухам опередил его:
Кто же платит матери после родов?
Какой матери? воскликнул Ешуа.
Да что это с вами?.. Не курицу же я превратил в петуха И Ерухам неожиданно подошел к Морте, его глубоко посаженные глаза вдруг вынырнули из своего укрытия, увеличились, налились каким-то благодарным неистовством, рука выпустила брелок, потянулась к женщине, повисла в воздухе, рабби быстро опомнился, поправил камилавку.
А ты ты не пожалеешь?
Нет, ответила Морта.
Не проклянешь себя и нас?
Нет.
Не зарекайся Ведь ты не знаешь, что такое быть еврейкой.
Знаю Главное быть человеком.
Громче, пожалуйста!
Главное быть человеком
Человеком, человеком, пропел мишкинский раввин. А что такое человек?
Морта молчала.
Молчал и Ешуа: чужая мудрость всегда утомляла его. Чего рассусоливать? Время деньги, пора открывать корчму, они и так полдня ухлопали, а пока вернутся назад, и ночь нагрянет.
Спасибо! проронил Ешуа.
Да, да, да, зачастил Ерухам. Человек это, видно, то, чем мы никогда не станем
И глаза его снова спрятались за непроницаемыми стеклами. А может, затянулись, как раны.
Ешуа вспомнил, как в сумерках возвращались они от Ерухама из Мишкине. Морта сидела, нахохлившись, кутаясь в Хавин платок, пощипывая пальцами его мягкие кисти, плечи ее подрагивали, то ли от тряски, то ли от холода дело было осенью, в начале октября то ли от сознания, что с сегодняшнего дня она больше не Морта и все-таки Морта, какое бы ей имя не предлагали взамен, а Ерухам предлагал даже библейские Эсфирь, Суламифь и ходкие, затасканные, какие она слыхивала и на базаре, и в корчме, и в лавке Нафтали Спивака, когда та еще была цела Ривка, Брайне, Фейге. Хоть режьте ее, хоть четвертуйте, но она была Мортой и Мортой останется до гробовой доски.
Ешуа так и подмывало выведать у нее, о чем она думает, но чутье подсказывало, что с расспросами надо повременить. Пусть пообвыкнет, пусть пройдет через все омовения, о которых говорил ей рабби Ерухам, пусть переспит с ним, с Ешуа, ее законным мужем перед Богом и людьми, хотя бы одну ночь, пусть на праздник Иом-кипур переступит порог молельни, вот тогда она и без расспросов раскроется, распахнется, как дверь от сквозняка.
Что до синагоги, тут Ешуа одолевали сомнения не пойдет она туда, калачом не заманишь, бабы обварят шепотками, как кипятком. Еще бы: в местечке семь вдов, а кого он, старый хрыч, греховодник, чтоб земля его не носила, выбрал прислугу свою, подстилку сына! Срам, и только. Срам, срам, а ему, Ешуа, начхать на их пересуды. Когда любишь, все стерпишь. А он любит, Бог свидетель, любит, как никого не любил. Никого и никогда. Морта родит ему ребенка сына или дочь, а может, двойню, чего только от разных кровей не бывает!
Единственный, кто омрачал радость Ешуа, был Семен.
Даже обращение Морты в еврейство не могло рассеять дурные предчувствия корчмаря. Ну что с ним делать? Безумие спасло его от каторги за убийство, но что спасет его от безумия? Что? Стоит на развилке в дождь, в стужу, в зной и ждет не кого-нибудь, а самого Мессию, и ни за что не выкуришь его оттуда, и так третий год подряд. Не ест, не пьет, стоит себе, и все. Спасибо Морте, бегает на развилку три раза на дню, носит ему еду и кормит, как малое дитя, с ложечки
Ешуа готов поклясться на Торе, что тогда, когда они возвращались от Ерухама, Морта думала не о наставлениях мудрого пастыря, не о том, чем теперь попотчует ее жизнь как еврейку, а о нем, о Семене.
Однажды, придя с развилки, промокшая до нитки Морта, выжимая в сенях волосы, сказала ему с упреком:
Это я виновата.
В чем? не сообразил Ешуа.
В том, что он такой
Побойся Бога! осерчал корчмарь. Во всем виноват он сам, бездельник!
Я виновата, я
Уж коли искать виноватых, так вот он, Ешуа ткнул себя в грудь.
Как ни волновал Семен корчмаря, тот все же больше всего страшился другого, и этот страх с каждым днем все яростней сжимал сердце, проникал, как платяная моль, под рубаху, под кожу, откладывал там свои личинки, копошился, шуршал в мозгу, и от этого шершневого шуршания у Ешуа на теле то и дело появлялась какая-то сыпь, мелкая, красноватая, от которой не было спасу.
Ешуа боялся, что Морта родит мертвого.
Потому-то и выбрался он перед праздниками в Россиены, где, по слухам, жил доктор-акушер по фамилии Зайончик, которого корчмарь, не жалея денег, решил перед самыми родами пригласить на неделю-другую в местечко, чтобы тот честь по чести принял у роженицы ребенка ни о какой повитухе Ешуа и слышать не хотел.
Ежели Зайончик заартачится, корчмарь надеялся договориться с ним полюбовно и незадолго до родов привезти Морту в Россиены, снять у кого-нибудь комнату для нее, чтобы акушер, не расставаясь со своим промыслом, мог вовремя, по первому зову, прийти на помощь.
Ешуа вез с собой задаток два золотых с изображением Его величества императора всея Великия Белыя и Малыя, который своим монаршим ликом должен был как бы подкрепить его, Ешуа, нижайшую просьбу.
Деньги Ешуа спрятал в торбу, насыпав ее доверху овсом, и сунул на дно телеги. Нападут изверги-грабители, обыщут всего до мошонки, напугают до смерти, а вот лошадь не обидят, овес не тронут зачем им, подлым, овес?
Ружье, то, которым его сын Семен ухлопал несчастного странника, ходившего по свету и собиравшего чужие грехи, Ешуа потопил. И хорошо сделал: следователь, разбиравший дело об убийстве сапожника Цви Ашкенази, попался дотошный, несговорчивый, нудно допрашивал каждого, даже рабби Ури, и с каким-то сладостным остервенением искал улики.
Ешуа понимал, что двумя золотыми не отделается, и был готов выложить в два раза больше, только бы все обошлось благополучно. Хоть корчмарь ни бельмеса не смыслил в том, как приходит на свет человек, он все же не сомневался, что роды предстоят трудные: Морте не двадцать и не тридцать, ничего заранее не предвидишь, всякое может случиться и выкидыш, и смерть. Померла же, разродившись мертвым сыном, Ошерова вдова, Голда!.. Ежели ребенок выживет, а помрет Морта разве ему, Ешуа, легче будет? Господь должен смилостивиться над ними и оставить в живых обоих. Ведь как подумаешь не только мы его должники, но и Он наш должник. Кто подсчитает, сколько Он каждому задолжал?
При мысли о Всевышнем Ешуа поежился, дернул плечами, вобрал свою медвежью голову в воротник овчины и подбодрил веселым посвистом кнута гнедую.
А ежели Всевышний не смилостивится, предложит ему выбор: или-или? Кого же он, Ешуа, выберет: ребенка или Морту?
Возьми меня, скажет он.
Но вседержитель на такое не пойдет. Как от праотца Авраама, потребует он от него, раба своего, простого и ясного ответа. Но ответ раба не ответ, а приговор кому-то. Потому что от него всегда зависит чужая жизнь. А Ешуа еще никого не приговаривал к смерти.
Все вы к ней приговорены, скажет Всевышний. Выбирай.
А кого бы выбрала Морта? Ребенка, конечно. Что для нее он, Ешуа Мандель, кабатчик, старый пень, облезлый медведь, дрожащий за свою прокуренную, провонявшую спиртным и крестьянским потом, берлогу? Так почему же его выбор должен быть другим? Ребенка, конечно, ребенка Ведь больше Морта ему никого не родит. Никого.