Избранные сочинения в пяти томах. Том 2 - Григорий Канович 2 стр.


Без стука вошел Рахмиэл, закутанный в бабий платок, вернее в подобие платка, пропахшего чужими волосами.

 Вы звали меня, рабби?

 Да.

 Но я только на минуточку.

 А что такое, Рахмиэл, вся жизнь? Что такое восемьдесят два года?

 По-моему, восемьдесят два года это восемьдесят два года.

 Нет, Рахмиэл. Это только долгая минута.

 Может быть,  буркнул Рахмиэл, не понимая, зачем его позвали.

 Сейчас мы с вами чайку попьем.

 От чая я никогда не отказывался.

Рабби Ури подогрел чай, разлил в оловянные кружки.

 А от чего вы отказывались, Рахмиэл?

 Не помню,  сказал сторож, прихлебывая.

 А я помню

 У вас хорошая память,  невпопад похвалил рабби Ури Рахмиэл.

Оба прихлебывали чай и исподлобья глядели друг на друга.

 Говорят, в местечке какой-то странник объявился,  сказал рабби Ури.  Выдает себя за посланца Бога. Вы о нем не слышали, Рахмиэл?

 Не слышал. Я жду Арона, а не посланцев Бога.

 Сколько лет он в рекрутах?

 Долго, ох как долго.

 Должен бы скоро вернуться.

 Если вернется.

 А почему же не вернется?

 Всякое за столько лет бывает,  вздохнул сторож.  Вот к Шмуэлю Пятницкому сын вернулся, так я вам, рабби, скажу: большего несчастья и не придумаешь.

 Почему?

 Почему-почему,  чуть ли не обиделся Рахмиэл.  Николаем вернулся.

 Каким Николаем?

 Да что это с вами сегодня, рабби Ури?  удивился гость.  Русским Николаем. Николаем Пятницким. Крестился он там в Сибири, вот что.

 А домой он зачем приехал?

 Дом делить. У Шмуэля Пятницкого в Мишкине двухэтажный дом. Не дай бог, если и мой Николаем вернется. Одно утешение дома у меня нет. Это все мое богатство,  и Рахмиэл ткнул короткопалой рукой в колотушку.

 Можно?  рабби Ури протянул к колотушке руку.

 Колотушка как колотушка,  сказал сторож.

Рабби Ури взял колотушку и вдруг что есть мочи застучал.

 Что вы делаете?  воскликнул Рахмиэл.

 Стучу,  просто ответил хозяин.  Смерть бужу.

 Чью?

 А разве смерть чья-нибудь? Смерть всех и ничья. Понимаете, Рахмиэл?

 Понимаю, понимаю,  залопотал сторож.  Спасибо вам, рабби Ури, за чай. А мне пора туда на улицу

 С улицей ничего не случится,  осадил его рабби Ури.  Посидите Ночью в нашем местечке никто ни у кого не крадет. Только днем. Но днем же вы, Рахмиэл, свободны

 Свободен.

 Днем же вы спите.

 Как когда. Иногда шью.

 Шьете?

 Шью. Лишний грош не помешает. Я все, рабби, для Арона откладываю Вернется гол как сокол.

 Сколько было вашему Арону?..  рабби Ури запнулся.

 Может, пятнадцать Может, шестнадцать

 Пятнадцать, шестнадцать,  вдруг забормотал рабби Ури. Зря он не спросил у Ицика, сколько тому посланцу Бога лет Наверно, тридцать пять, сорок. В тридцать пять сорок больше всего сходят с ума. Возраст сумасшедших. Возраст лекарей, пытающихся какая тщета!  излечить время. А вдруг сын Рахмиэла Арон и есть тот самый посланец Бога? А вдруг он, рабби Ури, конечно бы, не узнал его прошло столько лет В голове рабби Ури что-то складывалось, обрывалось, снова складывалось и рассыпалось в прах: слова, даты, имена. Он сверлил Рахмиэла взглядом, а тот, поникший, растерянный, оглядывался на дверь и не мог дождаться, когда рабби Ури вернет ему колотушку.

И вдруг Рахмиэл с пронзительной ясностью осознал, что без колотушки он никто, жалкий старик в бабьем платке, бедняк и горемыка.

 Рабби, отдайте мою колотушку,  взмолился он.  Отдайте!

 Пожалуйста,  смутился старик.  Кажется, с ней ничего не случилось.

Рахмиэл схватил протянутую колотушку и, не доверяя себе и рабби Ури, застучал.

 Стучит, стучит,  приговаривал он, пятясь к двери.  Слава богу.

Когда он вышел, рабби Ури подошел к окну и опустил засиженную мухами занавеску. Господи, сколько лет ее не стирали! Да и зачем? Рабби Ури никого больше не хочет видеть. Никого! Ни любимого ученика ни посланца Бога ни сторожа никого. Его глаза, его кладовые, переполнены, набиты доверху. Он видел мор и глад, он пережил три войны. Он встречался с уймой людей и людишек. Все они, не отряхивая со своих одежд и со своей обуви грязь, кровь, блевотину, входили в его глаза. Хватит! С сегодняшнего дня он закрывает свои кладовые. Навсегда. Можно смотреть и не видеть. Можно слушать и не слышать. Можно просто достать из чулана пузырек для мышей налить восемьдесят две капли по капле на каждый прожитый год, и здравствуйте, мои лекари, могильные черви. Но достойно ли человека умереть как мышь? Человек должен уйти как человек.

 Когда же?  спросил он у лампы.  Когда же?

В лампе зябко дрожал огонек.

 Когда нас задуют?

За окном из конца в конец улицы ходил Рахмиэл, стучал колотушкой и, видно, думал об Ароне.

А ему, рабби Ури, о ком думать по ночам? О ком?

Ночь для Ицика Магида начиналась с первой звезды, проклюнувшей, как цыпленок, бархатную скорлупу небосвода. Проклюнется один, за ним, глядишь, и целый выводок высыпал, разбежались по небу, как по двору, только пушок светит. Рабби Ури говорит, что у каждого человека своя звезда. Может быть, и у него, у Ицика Магида, есть какая-нибудь паршивая звездочка, недоносок. Светит где-нибудь, но что толку? Нет одинаковых звезд, и нет одинаковых судеб. Есть звезды-богатеи и звезды-нищие, есть звезды кровь с молоком и звезды-калеки. Не дай бог родиться под такой звездой-калекой, какая светила его матери в день ее рождения. Своих родителей он, Ицик Магид, почти не помнит. Отец вроде был из-под Житомира, после погрома порешил местечкового урядника господи, сколько урядников в России,  бежал, скрывался, добрел до Литвы, пошел в лесорубы и до самой своей смерти валил не урядников, а лес. Его звали Габриэль во всяком случае так он себя называл. Мать служила у лесоторговца Фрадкина сперва нянькой, а потом кормилицей. Каждый год она рожала по мертвому ребенку пока не родила его, Ицика, а через пять лет умерла вместе с тем, кто мог бы стать его братом. Похоронили их в одной могиле. Ицик Магид помнит, как он стоял с отцом над отрытой ямой и смотрел вниз и ничего, кроме большого майского жука, ползавшего по отвесной стенке могилы, не видел, и ему было очень жалко жука, жук был живой и даже с крыльями, которые он то и дело расправлял, бедняга.

Через год после смерти матери нашли мертвым в лесу отца. Никто не знал, от чего он умер. В руке у него был зажат топор, да так крепко, что покойника с ним и зарыли.

 Если он попадет в рай,  буркнул на кладбище водонос Эзер Блюм,  он там все кущи снесет.

В шесть лет он, Ицик Магид, остался круглым сиротой. По каким только домам не скитался, у кого только не жил! Даже у водоноса. Блюм приютил сироту, и они вместе день-деньской таскали из реки воду и развозили по местечку. Колодцы были не у всех у корчмаря Ешуа, казенного раввина Шлёмо Гольдина, портного Довид-Бера и конечно же у господина урядника. Других дешево и аккуратно поил Блюм. Быть бы Ицику водоносом, если бы в один прекрасный день Эзер не продал свою сивку и бочку и не отправился пешком в Иерусалим, в Землю обетованную. Когда еврею втемяшится какая-нибудь блажь, то у него на плечах не голова, а лохматый пучок бредней. Все местечко,  а жарче всех бесколодезные,  уговаривало Эзера отказаться от своей затеи, да куда там! Вышел ни свет ни заря с котомкой за плечами и даже не оглянулся. А на что оглядываться? На избу-развалюху, на лошадь? Блюм звал и его, сироту, но вмешался рабби Ури.

 Эзер,  сказал он.  Если Бог даст и ты не помрешь по дороге, то станешь первым водоносом, испившим из реки праотцев. А мальчишку не трогай. У него еще ноги слабоваты. Пусть окрепнут.

 Ноги крепнут в дороге, рабби,  ответил Эзер Блюм. Вышел и пошел. И с тех пор как в воду канул.

 Ноги крепнут в дороге, рабби,  ответил Эзер Блюм. Вышел и пошел. И с тех пор как в воду канул.

А его, Ицика, пригрела семья рабби. По правде говоря, никакой семьи там не было: жена Рахель, дородная, с двойным подбородком и отроческими усами, и кошка. Когда Рахель злилась, усы у нее топорщились, и Ицику хотелось ощипать ее.

Ицик вспоминал прошлое только когда болел. Здоровому человеку некогда заниматься воспоминаниями. Потому-то и сами воспоминания казались Ицику чем-то вроде недуга, какой-то немужской хворью. Неужели он заболел? Лежит, не спит и вспоминает чьи-то слова, усы Рахели, круп Эзеровой лошади и майского жука на стенке вырытой могилы.

Что это со мной, спросил он себя и, не найдя ответа, встал с кровати и распахнул окно. Тишина. Ни живой души. Местечко словно вымерло. Колотушка Рахмиэла и та замолкла. Видно, сторож сел на крыльцо москательно-скобяной лавки братьев Спиваков и уснул.

 Рахмиэл!  крикнул в распахнутое окно Ицик.

Крик его упал в тишину, как лист на воду, даже круги не пошли.

 Рахмиэл!  с беспомощной обидой повторил он, и опять ни звука.

И вдруг ему показалось, будто возле лавки братьев Спиваков метнулась чья-то тень.

Ицик напряг глаза и вгляделся в густую и вязкую, как смола, темень.

Он, почему-то подумал Ицик, и у него заколотилось сердце. Посланец Бога!

Странно, Ицик сделал два-три судорожных глотка, как бы пытаясь протолкнуть вниз застрявшее в горле сердце, почему я о нем все время думаю? Почему?

Ицик нашарил в темноте спички и зажег коптилку. С улицы на огонь слетались ночные бабочки. Их была целая прорва. Они кружились над коптилкой, и Ицик не прогонял их. Он был им даже рад. Рабби Ури прав: все мы посланцы Бога и я, и он, и Рахмиэл, и эти бабочки, которые напоминают ему, Ицику, его собственные мысли, такие же слепые и случайные. И им, его мыслям, нужен чужой огонь. Тогда они оживают, сбрасывают с себя коросту лени и воспаряют ввысь. Тогда в них появляется не отчаяние, а страсть, жажда полета и самоотречения. Но разве рабби Ури огонь? Разве прыщавый Семен огонь?

Есть в местечке огонь дочь лесоторговца Фрадкина Зельда, но он, этот огонь, Ицику не светит. Ему светят эта паршивая звездочка-недоносок и эта вонючая коптилка!

Ицик снова выглянул в окно, но возле лавки Спиваков никого не было.

А вдруг? Вдруг тот, кто уложил в постель прыщавого Семена, и впрямь посланец? Откуда он, впервые попавший в местечко, знает о пагубной страсти сына корчмаря? Правда, о том, что Семен тащит у отца деньги, знают все. Но разве это знание когда-нибудь укладывало его в постель? Никогда. А тому самозванцу это за день удалось. Стало быть, у него есть какая-то сила. Стало быть, он не простой сумасшедший. В нем полыхает огонь. Безумие и есть огонь. Чаще всего он опаляет самого безумца, но бывают же, наверно, исключения.

А может, болезнь прыщавого Семена только совпадение?

Мало ли кого в местечке можно и даже нужно покарать! У каждого отыщется какой-нибудь грех. Даже у рабби Ури. На что рабби святой человек, но и он, видно, прожил не безгрешную жизнь. Долгая жизнь не может быть безгрешной.

Подождем, пока они встретятся, решил Ицик и почувствовал странное облегчение. Но тотчас снова нахмурился. Если после прыщавого Семена следующим будет рабби Ури, если он за свою долгую жизнь сокрыл какой-нибудь грешок или провинность, то какова же будет кара? Чем же еще можно покарать того, у кого Господь Бог отнял все, кроме разума,  пытает слепотой глаза, высушил конечности, засыпал могильной глиной уши? Смертью, что ли? Но смерть для рабби Ури милость, а не кара. И разве все это у него отнял Бог? Бог, а не больное время? Кто же из них безжалостней?

Назад Дальше