Без стука вошел Рахмиэл, закутанный в бабий платок, вернее в подобие платка, пропахшего чужими волосами.
Вы звали меня, рабби?
Да.
Но я только на минуточку.
А что такое, Рахмиэл, вся жизнь? Что такое восемьдесят два года?
По-моему, восемьдесят два года это восемьдесят два года.
Нет, Рахмиэл. Это только долгая минута.
Может быть, буркнул Рахмиэл, не понимая, зачем его позвали.
Сейчас мы с вами чайку попьем.
От чая я никогда не отказывался.
Рабби Ури подогрел чай, разлил в оловянные кружки.
А от чего вы отказывались, Рахмиэл?
Не помню, сказал сторож, прихлебывая.
А я помню
У вас хорошая память, невпопад похвалил рабби Ури Рахмиэл.
Оба прихлебывали чай и исподлобья глядели друг на друга.
Говорят, в местечке какой-то странник объявился, сказал рабби Ури. Выдает себя за посланца Бога. Вы о нем не слышали, Рахмиэл?
Не слышал. Я жду Арона, а не посланцев Бога.
Сколько лет он в рекрутах?
Долго, ох как долго.
Должен бы скоро вернуться.
Если вернется.
А почему же не вернется?
Всякое за столько лет бывает, вздохнул сторож. Вот к Шмуэлю Пятницкому сын вернулся, так я вам, рабби, скажу: большего несчастья и не придумаешь.
Почему?
Почему-почему, чуть ли не обиделся Рахмиэл. Николаем вернулся.
Каким Николаем?
Да что это с вами сегодня, рабби Ури? удивился гость. Русским Николаем. Николаем Пятницким. Крестился он там в Сибири, вот что.
А домой он зачем приехал?
Дом делить. У Шмуэля Пятницкого в Мишкине двухэтажный дом. Не дай бог, если и мой Николаем вернется. Одно утешение дома у меня нет. Это все мое богатство, и Рахмиэл ткнул короткопалой рукой в колотушку.
Можно? рабби Ури протянул к колотушке руку.
Колотушка как колотушка, сказал сторож.
Рабби Ури взял колотушку и вдруг что есть мочи застучал.
Что вы делаете? воскликнул Рахмиэл.
Стучу, просто ответил хозяин. Смерть бужу.
Чью?
А разве смерть чья-нибудь? Смерть всех и ничья. Понимаете, Рахмиэл?
Понимаю, понимаю, залопотал сторож. Спасибо вам, рабби Ури, за чай. А мне пора туда на улицу
С улицей ничего не случится, осадил его рабби Ури. Посидите Ночью в нашем местечке никто ни у кого не крадет. Только днем. Но днем же вы, Рахмиэл, свободны
Свободен.
Днем же вы спите.
Как когда. Иногда шью.
Шьете?
Шью. Лишний грош не помешает. Я все, рабби, для Арона откладываю Вернется гол как сокол.
Сколько было вашему Арону?.. рабби Ури запнулся.
Может, пятнадцать Может, шестнадцать
Пятнадцать, шестнадцать, вдруг забормотал рабби Ури. Зря он не спросил у Ицика, сколько тому посланцу Бога лет Наверно, тридцать пять, сорок. В тридцать пять сорок больше всего сходят с ума. Возраст сумасшедших. Возраст лекарей, пытающихся какая тщета! излечить время. А вдруг сын Рахмиэла Арон и есть тот самый посланец Бога? А вдруг он, рабби Ури, конечно бы, не узнал его прошло столько лет В голове рабби Ури что-то складывалось, обрывалось, снова складывалось и рассыпалось в прах: слова, даты, имена. Он сверлил Рахмиэла взглядом, а тот, поникший, растерянный, оглядывался на дверь и не мог дождаться, когда рабби Ури вернет ему колотушку.
И вдруг Рахмиэл с пронзительной ясностью осознал, что без колотушки он никто, жалкий старик в бабьем платке, бедняк и горемыка.
Рабби, отдайте мою колотушку, взмолился он. Отдайте!
Пожалуйста, смутился старик. Кажется, с ней ничего не случилось.
Рахмиэл схватил протянутую колотушку и, не доверяя себе и рабби Ури, застучал.
Стучит, стучит, приговаривал он, пятясь к двери. Слава богу.
Когда он вышел, рабби Ури подошел к окну и опустил засиженную мухами занавеску. Господи, сколько лет ее не стирали! Да и зачем? Рабби Ури никого больше не хочет видеть. Никого! Ни любимого ученика ни посланца Бога ни сторожа никого. Его глаза, его кладовые, переполнены, набиты доверху. Он видел мор и глад, он пережил три войны. Он встречался с уймой людей и людишек. Все они, не отряхивая со своих одежд и со своей обуви грязь, кровь, блевотину, входили в его глаза. Хватит! С сегодняшнего дня он закрывает свои кладовые. Навсегда. Можно смотреть и не видеть. Можно слушать и не слышать. Можно просто достать из чулана пузырек для мышей налить восемьдесят две капли по капле на каждый прожитый год, и здравствуйте, мои лекари, могильные черви. Но достойно ли человека умереть как мышь? Человек должен уйти как человек.
Когда же? спросил он у лампы. Когда же?
В лампе зябко дрожал огонек.
Когда нас задуют?
За окном из конца в конец улицы ходил Рахмиэл, стучал колотушкой и, видно, думал об Ароне.
А ему, рабби Ури, о ком думать по ночам? О ком?
Ночь для Ицика Магида начиналась с первой звезды, проклюнувшей, как цыпленок, бархатную скорлупу небосвода. Проклюнется один, за ним, глядишь, и целый выводок высыпал, разбежались по небу, как по двору, только пушок светит. Рабби Ури говорит, что у каждого человека своя звезда. Может быть, и у него, у Ицика Магида, есть какая-нибудь паршивая звездочка, недоносок. Светит где-нибудь, но что толку? Нет одинаковых звезд, и нет одинаковых судеб. Есть звезды-богатеи и звезды-нищие, есть звезды кровь с молоком и звезды-калеки. Не дай бог родиться под такой звездой-калекой, какая светила его матери в день ее рождения. Своих родителей он, Ицик Магид, почти не помнит. Отец вроде был из-под Житомира, после погрома порешил местечкового урядника господи, сколько урядников в России, бежал, скрывался, добрел до Литвы, пошел в лесорубы и до самой своей смерти валил не урядников, а лес. Его звали Габриэль во всяком случае так он себя называл. Мать служила у лесоторговца Фрадкина сперва нянькой, а потом кормилицей. Каждый год она рожала по мертвому ребенку пока не родила его, Ицика, а через пять лет умерла вместе с тем, кто мог бы стать его братом. Похоронили их в одной могиле. Ицик Магид помнит, как он стоял с отцом над отрытой ямой и смотрел вниз и ничего, кроме большого майского жука, ползавшего по отвесной стенке могилы, не видел, и ему было очень жалко жука, жук был живой и даже с крыльями, которые он то и дело расправлял, бедняга.
Через год после смерти матери нашли мертвым в лесу отца. Никто не знал, от чего он умер. В руке у него был зажат топор, да так крепко, что покойника с ним и зарыли.
Если он попадет в рай, буркнул на кладбище водонос Эзер Блюм, он там все кущи снесет.
В шесть лет он, Ицик Магид, остался круглым сиротой. По каким только домам не скитался, у кого только не жил! Даже у водоноса. Блюм приютил сироту, и они вместе день-деньской таскали из реки воду и развозили по местечку. Колодцы были не у всех у корчмаря Ешуа, казенного раввина Шлёмо Гольдина, портного Довид-Бера и конечно же у господина урядника. Других дешево и аккуратно поил Блюм. Быть бы Ицику водоносом, если бы в один прекрасный день Эзер не продал свою сивку и бочку и не отправился пешком в Иерусалим, в Землю обетованную. Когда еврею втемяшится какая-нибудь блажь, то у него на плечах не голова, а лохматый пучок бредней. Все местечко, а жарче всех бесколодезные, уговаривало Эзера отказаться от своей затеи, да куда там! Вышел ни свет ни заря с котомкой за плечами и даже не оглянулся. А на что оглядываться? На избу-развалюху, на лошадь? Блюм звал и его, сироту, но вмешался рабби Ури.
Эзер, сказал он. Если Бог даст и ты не помрешь по дороге, то станешь первым водоносом, испившим из реки праотцев. А мальчишку не трогай. У него еще ноги слабоваты. Пусть окрепнут.
Ноги крепнут в дороге, рабби, ответил Эзер Блюм. Вышел и пошел. И с тех пор как в воду канул.
Ноги крепнут в дороге, рабби, ответил Эзер Блюм. Вышел и пошел. И с тех пор как в воду канул.
А его, Ицика, пригрела семья рабби. По правде говоря, никакой семьи там не было: жена Рахель, дородная, с двойным подбородком и отроческими усами, и кошка. Когда Рахель злилась, усы у нее топорщились, и Ицику хотелось ощипать ее.
Ицик вспоминал прошлое только когда болел. Здоровому человеку некогда заниматься воспоминаниями. Потому-то и сами воспоминания казались Ицику чем-то вроде недуга, какой-то немужской хворью. Неужели он заболел? Лежит, не спит и вспоминает чьи-то слова, усы Рахели, круп Эзеровой лошади и майского жука на стенке вырытой могилы.
Что это со мной, спросил он себя и, не найдя ответа, встал с кровати и распахнул окно. Тишина. Ни живой души. Местечко словно вымерло. Колотушка Рахмиэла и та замолкла. Видно, сторож сел на крыльцо москательно-скобяной лавки братьев Спиваков и уснул.
Рахмиэл! крикнул в распахнутое окно Ицик.
Крик его упал в тишину, как лист на воду, даже круги не пошли.
Рахмиэл! с беспомощной обидой повторил он, и опять ни звука.
И вдруг ему показалось, будто возле лавки братьев Спиваков метнулась чья-то тень.
Ицик напряг глаза и вгляделся в густую и вязкую, как смола, темень.
Он, почему-то подумал Ицик, и у него заколотилось сердце. Посланец Бога!
Странно, Ицик сделал два-три судорожных глотка, как бы пытаясь протолкнуть вниз застрявшее в горле сердце, почему я о нем все время думаю? Почему?
Ицик нашарил в темноте спички и зажег коптилку. С улицы на огонь слетались ночные бабочки. Их была целая прорва. Они кружились над коптилкой, и Ицик не прогонял их. Он был им даже рад. Рабби Ури прав: все мы посланцы Бога и я, и он, и Рахмиэл, и эти бабочки, которые напоминают ему, Ицику, его собственные мысли, такие же слепые и случайные. И им, его мыслям, нужен чужой огонь. Тогда они оживают, сбрасывают с себя коросту лени и воспаряют ввысь. Тогда в них появляется не отчаяние, а страсть, жажда полета и самоотречения. Но разве рабби Ури огонь? Разве прыщавый Семен огонь?
Есть в местечке огонь дочь лесоторговца Фрадкина Зельда, но он, этот огонь, Ицику не светит. Ему светят эта паршивая звездочка-недоносок и эта вонючая коптилка!
Ицик снова выглянул в окно, но возле лавки Спиваков никого не было.
А вдруг? Вдруг тот, кто уложил в постель прыщавого Семена, и впрямь посланец? Откуда он, впервые попавший в местечко, знает о пагубной страсти сына корчмаря? Правда, о том, что Семен тащит у отца деньги, знают все. Но разве это знание когда-нибудь укладывало его в постель? Никогда. А тому самозванцу это за день удалось. Стало быть, у него есть какая-то сила. Стало быть, он не простой сумасшедший. В нем полыхает огонь. Безумие и есть огонь. Чаще всего он опаляет самого безумца, но бывают же, наверно, исключения.
А может, болезнь прыщавого Семена только совпадение?
Мало ли кого в местечке можно и даже нужно покарать! У каждого отыщется какой-нибудь грех. Даже у рабби Ури. На что рабби святой человек, но и он, видно, прожил не безгрешную жизнь. Долгая жизнь не может быть безгрешной.
Подождем, пока они встретятся, решил Ицик и почувствовал странное облегчение. Но тотчас снова нахмурился. Если после прыщавого Семена следующим будет рабби Ури, если он за свою долгую жизнь сокрыл какой-нибудь грешок или провинность, то какова же будет кара? Чем же еще можно покарать того, у кого Господь Бог отнял все, кроме разума, пытает слепотой глаза, высушил конечности, засыпал могильной глиной уши? Смертью, что ли? Но смерть для рабби Ури милость, а не кара. И разве все это у него отнял Бог? Бог, а не больное время? Кто же из них безжалостней?