Культурология: Дайджест 2/2012 - Светлана Яковлевна Левит 9 стр.


Все сильнее и сильнее раскручивается вселенский смерч, разрывается замкнутый круг, исчезают постылые стены, и поэт, наконец, видит свой истинный образ: «На гладкие черные скалы/ Стопы опирает Орфей»46. Ходасевич не стесняется сравнивать себя с Орфеем, но вне этого откровения, в житейском зеркале повседневности он продолжает оставаться человеком неприметной наружности: дачник, прохожий, некто на диване с потухшей сигаретой. В стихах 1920-х годов внешность автора нередко совпадает с усредненным портретом его современника-эмигранта одного из парижских отверженных. Современность вторгается в метафизику, а вернее, сплетается с ней.

«С первой минуты он производил впечатление человека нашего времени,  писала Нина Берберова,  отчасти даже раненного нашим временем и, может быть, насмерть. <> Фигура Ходасевича появилась передо мной <> как бы целиком вписанная в холод и мрак грядущих дней»47. В противоположность многим мемуаристам, Берберова подчеркнула связь Ходасевича не с прошлым, а с будущим. «Ирокезо-фараон» смотрел прямо в «холод и мрак грядущих дней», туда, где у него не будет ни родины, ни города,  только вкус пепла во рту. Метафизика портрета удивительным образом сочеталась с прозаической ролью «человека своего времени», будущего персонажа «Европейской ночи»  нищего, неустроенного, болезненного.

Выбор облика «человека нашего времени» Ходасевич начал с того, что отказался от важной приметы поэта-романтика многоцветного плаща. В стихотворении «Брента» (19201923) поэт увенчан плащом, как тяжелой брезентовой мантией, рубищем походного покроя:

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Выбор облика «человека нашего времени» Ходасевич начал с того, что отказался от важной приметы поэта-романтика многоцветного плаща. В стихотворении «Брента» (19201923) поэт увенчан плащом, как тяжелой брезентовой мантией, рубищем походного покроя:

С той поры люблю я, Брента,
Одинокие скитанья,
Частого дождя кропанье
Да на согнутых плечах
Плащ из мокрого брезента 48.

Плащ из мокрого брезента ироничный намек на не пригодившуюся мантию барда-скитальца, знак прозаичности и тяжести земного пути. «Тяжелый»  одно из ключевых слов в поэтическом словаре Ходасевича, и одеяние поэта соответствует его уделу: весомо и тяжело. Еще одна ироническая параллель, на этот раз между плащом петербургского поэта и дымчатыми крыльями демона, есть в стихотворении «Бельское устье» (1921):

А я росистые поляны
Топчу тяжелым башмаком,
Я петербургские туманы
Таю любовно под плащом 49.

В имении Бельское устье Ходасевич провел два летних месяца 1921 г. Смешная и грустная чепуха советского уклада тех лет описана им в очерке «Поездка в Порхов»50. Для стихотворения «Бельское устье», сочиненного под новый 1922 год, Ходасевич выбрал иную картину: безмятежная сельская жизнь, «песчаный косогор», лес, луг, «об урожае разговор», «ярмарка невест»  ностальгия по «Евгению Онегину». Портрет поэта-дачника на фоне этого мирного уголка блистательно саркастичен: петербургский житель, демон и «сатанический урод» оставляет след тяжелого ботинка в идиллическом пейзаже. В насыщенной библейскими, пушкинскими и историческими реминисценциями «Обезьяне» Ходасевич так же представился дачником. Тем самым он, похоже, упредил чересчур патетичных интерпретаторов: всего-то и было, что изнуренный жарой дачник вынес воду сербу с цирковой обезьяной.

Костюм, выбранный Ходасевичем для большинства стихотворений, лишен экстравагантности, почти обезличен: коричневое пальто, шляпа. За редким исключением в своих стихах Ходасевич одет, как человек толпы «прохожий, обыватель, господин». Впрочем, и заурядный костюм для Ходасевича часто становился источником потусторонней, демонической образности. Умение из бытовых мелочей высекать метафизическую искру было фирменным знаком его поэзии, и детали собственного портрета не стали для Ходасевича исключением. Описывая долгие ночные прогулки по Берлину, Ходасевич превратил себя, Нину Берберову и Андрея Белого в трех демонов с песьими головами:

Опустошенные,
На перекрестки тьмы,
Как ведьмы, по трое
Тогда выходим мы.
Нечеловечий дух,
Нечеловечья речь
И песьи головы
Поверх сутулых плеч 51.

Ассоциация с песьей головой была, скорее всего, навеяна длинной тенью человека в цилиндре (или высокой шляпе) силуэтом человека 1920-х годов.

Пожалуй, один из самых трагических и запоминающихся портретов Ходасевича в эмиграции оставила Нина Берберова. В начале 1930-х годов Ходасевич и Берберова переживали не лучшие времена: Ходасевич лишился работы в «Последних новостях», болел, перестал писать стихи. В апреле 1932 г. Берберова навсегда ушла из их квартирки в Биянкуре: «Он стоял у открытого окна и смотрел вниз, как я уезжаю. Я вспомнила, как, когда я снимала эту квартиру, я подумала, что нам опасно жить на четвертом этаже, что я никогда не буду за него спокойна. <> Теперь в открытом настежь окне, он стоял, держась за раму обеими руками, в позе распятого, в своей полосатой пижаме»52. Эта зарисовка Берберовой венчала серию поэтических автопортретов Ходасевича, объединенных темой «поэт у окна». Ходасевич любил сочинять у окна, писать, сидя на подоконнике. В авторских комментариях к «Собранию стихов 1927 года» много помет такого рода: «Днем, в страшный мороз, на подоконнике. Окно было сплошь затянуто льдом»53, «у раскрытого окна, вскочив с постели, в одной рубашке»54, «было очень хорошо в моей комнате с раскрытыми окнами на Мойку»55. В воспоминаниях Берберовой окну в Доме искусств на Невском посвящен целый пассаж: «Это окно и полукруглая комната были частью жизни Ходасевича: он часами сидел и смотрел в окно, и большая часть стихов Тяжелой лиры возникла именно у этого окна, из этого вида. <> В этом окне, под лампой в шестнадцать свечей, я видела его зимой, за двойными рамами, а весной в раме открытого окна»56. Полный созерцательности образ поэта и распятие в оконной раме между этими двумя зарисовками Берберовой вся биография Ходасевича, годы нужды, изгнания, страха, болезней. Иная картина в стихах «Тяжелой лиры», в которых Ходасевич любит изображать себя высокомерным наблюдателем, материализующим грубый воздух улицы в поэтические строки. Взгляд с чердачных высот в его поэзии рождал мучительное желание ударить по будничному аду кулаком. Не случайно слово «смирный» было одной из самых приметных и уничижительных характеристик обывателя в стихах Ходасевича. В стихотворении «Из окна» (1921)57 поэт надеялся: своенравный конь убежит от возницы, вор украдет цыпленка, от мальчишки улетит воздушный змей. Но все напрасно: безрадостный пейзаж двора восстанавливается в первоначальной стройности. Вторая часть стихотворения «Из окна» была написана в тот день, когда Ходасевич узнал о смерти Блока, и отсылала к известным блоковским строчкам:

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Сценка под окном у Ходасевича узнаваемо «блоковская»: мальчик, конь, колодец двора, где изо дня в день все повторяется «по-старому, бывалому». Блоку выход виделся в самоубийстве, Ходасевичу в апокалипсисе:

Прервутся сны, что душу душат,
Начнется все, чего хочу,
И солнце ангелы потушат,
Как утром лишнюю свечу 59.

Но привыкший надменно глядеть с высоты своего чердака на мировую сумятицу Ходасевич оказывался не только ее зрителем, но и участником. В «Европейской ночи» поэт уже смотрит не в оконное стекло, а в многочисленные зеркала, расставленные для него по всему городу:

В асфальтном зеркале сухой и мутный блеск 60

И там, скользя в ночную гнилость, /На толще чуждого стекла/ В вагонных окнах отразилась /Поверхность моего стола61.

Гляжу, прищуря левый глаз,/ В эмалированное небо,/ Как в опрокинувшийся таз62.

Только есть одиночество в раме /Говорящего правду стекла63.

Впрочем, открывалась «Европейская ночь» двумя триумфальными автопортретами Ходасевича: стихотворениями «Петербург» (1925) и «Жив Бог! Умен, а не заумен» (1923). Трудно не заметить, что и тут первый поэт эмиграции не терял блистательной самоиронии, обезоруживая любителей выспренностей прозаическими подробностями своих триумфов:

На печках валенки сгорали;
Все слушали стихи мои 64.

Удивительно, что этого сарказма по отношению к себе самому не замечали многие современники, награждавшие Ходасевича репутацией гордеца. Пожалуй, наибольшую прозорливость проявил Андрей Белый, отметивший способность «скорлупчатого скорпионика» жалить не только других, но и себя. Если приглядеться, то становится очевидно, что автопортрет Ходасевича совмещал черты поэта, причисленного к лику мифологических героев и духовидцев, с ироничными самохарактеристиками и трагическими приметами «человека своего времени».

Головокружительное умение разрезать мир по вертикали, сочетать возвышенный слог и низшие материи не оставляло запретных тем: последним в череде автопортретов Ходасевича стало его самоизображение в гробу. В стихотворении «Я» (1928) Ходасевич описал собственные похороны и попытку обывателя подражать его внешности:

Тогда пред стеклами витрин
Из вас, быть может, не один
Украдкой так же сложит рот,
И нос тихонько задерет,
И глаз полуприщурит свой,
Чтоб видеть, как закрыт другой 65.

Задранный нос, полуприщуренный глаз, на особый манер сложенные губы изображение балансирует на грани автопародии. Эффект пародийности усиливается тем, что сатирическая маска надменного поэта натянута на лицо мертвеца. Румяный обыватель, с легкостью копирующий заносчивую гримасу мертвого мастера, никогда не сможет перенять примет его величия и избранности:

Но свет (иль сумрак?) тайный тот
На чудака не снизойдет.
Не отразит румяный лик,
Чем я ужасен и велик:
Ни почивающих теней
На вещей бледности моей,
Ни беспощадного огня,
Который уж лизнул меня 66.

Становясь «неразговороспособным» (в 1928 г. он перестал писать стихи) Ходасевич в последний раз обыгрывает приписываемый ему современниками облик саркастической мумии. Упомянутые «черные дроги», «бледность», «беспощадный огонь» и сам строй стихотворения, стилизованного под Средневековье, приоткрывают скрытый смысл ситуации: поэта везут не на кладбище, а на костер. То, что представлялось броней мэтра, оказалось саваном мученика.

Судьба дописала выбранный Ходасевичем сюжет. В июне 1939 г. строгий мастер умер на койке парижской клиники в жестоких страданиях. За несколько дней до смерти Ходасевич поразил Нину Берберову своей «испепеленностью»67.

ДВА «НОВОГОДНИХ» РАССКАЗА В. ШУКШИНА 68

Альберто Стефано Каноббио, стажер кафедры Алтайского государственного университета, выпускник Итальянского университета (Генуя), в статье сравнивает два рассказа В. Шукшина «Капроновая елочка» и «Далекие зимние вечера».

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Задранный нос, полуприщуренный глаз, на особый манер сложенные губы изображение балансирует на грани автопародии. Эффект пародийности усиливается тем, что сатирическая маска надменного поэта натянута на лицо мертвеца. Румяный обыватель, с легкостью копирующий заносчивую гримасу мертвого мастера, никогда не сможет перенять примет его величия и избранности:

Но свет (иль сумрак?) тайный тот
На чудака не снизойдет.
Не отразит румяный лик,
Чем я ужасен и велик:
Ни почивающих теней
На вещей бледности моей,
Ни беспощадного огня,
Который уж лизнул меня 66.

Становясь «неразговороспособным» (в 1928 г. он перестал писать стихи) Ходасевич в последний раз обыгрывает приписываемый ему современниками облик саркастической мумии. Упомянутые «черные дроги», «бледность», «беспощадный огонь» и сам строй стихотворения, стилизованного под Средневековье, приоткрывают скрытый смысл ситуации: поэта везут не на кладбище, а на костер. То, что представлялось броней мэтра, оказалось саваном мученика.

Судьба дописала выбранный Ходасевичем сюжет. В июне 1939 г. строгий мастер умер на койке парижской клиники в жестоких страданиях. За несколько дней до смерти Ходасевич поразил Нину Берберову своей «испепеленностью»67.

ДВА «НОВОГОДНИХ» РАССКАЗА В. ШУКШИНА 68

Альберто Стефано Каноббио, стажер кафедры Алтайского государственного университета, выпускник Итальянского университета (Генуя), в статье сравнивает два рассказа В. Шукшина «Капроновая елочка» и «Далекие зимние вечера».

Назад Дальше