Мастер облаков. Сборник рассказов - Сергей Катуков 2 стр.


Потом он удовлетворенно отодвинулся.

В этой его удовлетворенности торжествовала хищная, абсолютная сытость насекомого. То личное, тайное, оголенное, что он выпотрошил из моего видения, вызвало на его лице маленькую, кривую насмешку. А черный глаз, блестя, медленно проплыл над тяжелым поворотом айсберга тела обратно к столу.

По толстой нижней губе хищным соком стекала тонкая паутинка слюны.


Всю дорогу, пока мы шли вместе, я не сказал другу ни слова.

Он понимающе молчал. Мы расстались незаметно, словно во сне.

И из этого сна, начавшегося с трамвайной остановки, просочившегося затем сквозь кирпичную рухлядь дома в красноватый проем двери, в отшлифованную электрическим светом мастерскую, в черно-лиловую дрёму татарина-маятника,  из этого сна я перешел в свои новые, неповторимые  нигде, ни у кого.


4.


Я рисовал целый день. Сорванные шторы валялись нищенской мешковиной под низким подоконником, постамент которого попирала обнаженная, природная натура света. Свет был абсолютно прекрасен и абсолютно гол. Только рамы и крестовины широкого окна сдерживали сияние этой живой, первородной, нерукотворной статуи.

Что я увидел и что рисовал?

Почему мне теперь стало понятно имя «татуировщика снов»?


Бывают озарения длиною в комариный писк.

Секунды разряда чистого восприятия.

Когда сознание выбивается резким головокружительным хлопком из своей темной, тесной колбы и расширяется безостановочно и свободно, как Вселенная в первые секунды творения.

Ощущение счастья, свободы, беспечности и произвольности вдруг определяется как норма и руководит тем, что было сознанием. Но его уже нет. Есть внешняя, безупречная, всесильная очевидность.

Тонкая граница между счастьем и безумием сдерживается едва лишь некоторой сероватой тенью присутствия наблюдения.

Это есть вдохновение.


Способность, дарованная татуировщиком, давала наблюдать это ощущение как замедленное, четкое, разделимое по всем молниевым прожилкам и членикам дыхание анатомии вдохновения. Словно он, как паук, пленял его крылья, обволакивал их; не усмирял, но погружал в томительный, медовый, бархатно-плывучий сон.

Визуально это чудо воспринималось как сияние чистых, сразу схватываемых интуицией цветов.

Как если бы человеческий глаз, случайно слепленный слепым хасом, впервые прозрел первозданное, неназванное Бытие.


Я рисовал так, точно на мои глаза было нататуировано всё, что я увидел во сне.

Широкая, объемная, студенисто подрагивающая картина.


К вечеру, не отвлекшись совершенно ни на одну постороннюю мысль и физиологическую потребность  как я думал,  я завершил работу.

В комнате горел свет  не помню, когда он был включен. На столе стояла бутылка с кефиром  пригубленная и облизанная вязко-крахмальным белым языком подтека на горлышке. Взлянув на нее, я испытал сильную слабость и тошноту голода.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Визуально это чудо воспринималось как сияние чистых, сразу схватываемых интуицией цветов.

Как если бы человеческий глаз, случайно слепленный слепым хасом, впервые прозрел первозданное, неназванное Бытие.


Я рисовал так, точно на мои глаза было нататуировано всё, что я увидел во сне.

Широкая, объемная, студенисто подрагивающая картина.


К вечеру, не отвлекшись совершенно ни на одну постороннюю мысль и физиологическую потребность  как я думал,  я завершил работу.

В комнате горел свет  не помню, когда он был включен. На столе стояла бутылка с кефиром  пригубленная и облизанная вязко-крахмальным белым языком подтека на горлышке. Взлянув на нее, я испытал сильную слабость и тошноту голода.


Я завесил картину, допил кефир, погасил свет и заснул.


5.


В следующие два дня я продолжил рисовать.

Настроение было отличное, вдохновение свежими дивными цветами поместилось в вазе утреннего спокойствия.

В глазах стояло последнее сновидение  каждое утро это был новый набросок  такой яркой и детальной памяти, словно он отпечатывался на сетчатках.

Делая зарисовки,  в последний раз мне приснилась не целая картина, а несколько разрозненных эпизодов-эскизов,  я обдумывал, что со мной произошло.


По рассказам я знал, что татуировшик дает каждому, кто к нему приходит, возможность настоящей, глубокой самореализации. Во время гипнотического транса он высвобождает в «тонком

теле» человека, образно говоря, нити, тонкие волокна его творческой энергии. Как будто очищает душевную кожу и дает колыханиям этих тонких паутинок воспарить. Чувства обостряются из-за трепетания воображаемых творческих «щупалец».

Но взамен приходится отдать часть энергии, проходящей по этим же паутинкам.

В действительности, ситуация могла бы выглядеть так, будто большой хищный жадный паук, сидящий в невидимом поле тяготения, подвешен на энергетической паутине, а в ней завязшими насекомыми дергались художники, производя свои творческие потуги.

Возникал симбиоз «хозяин-жертва», в котором каждая сторона исполняла свою роль.


Было ли мне обидно быть в роли жертвы?

Мог ли творец, получивший импульс вдохновения, быть жертвой?


«Люди испокон веков живут в подобных сетях,  размышлял я.  Рабовладелец и раб, работодатель и работник; кто платит деньги и кто их отрабатывает. Они всю жизнь связаны подобными гравитационными отношениями. Каждый день ходят на работу, скользя по этим линиям в центр, приближаются к пауку и отдают энергию в виде затраченного труда и времени своей жизни. А потом отвозят домой свою, преобразованную в деньги, долю энергии Мы точно такие же. К тому же я полгода не мог нарисовать ничего толкового только и всего, взял энергию в кредит то, что придется расплачиваться с процентами так все делают ипотечная энергия я буду хорошо работать, как я обычно внутри этой паучьей терминологии как муравей. Маленький, трудолюбивый рабочий-муравей. Ничего не решает, трудится над своей внутренней жизнью».


В конце концов, я просто получил трудоустройство, конечно, своеобразное,  но, по сути, не многим отличавшееся от того, которым существуют обычные люди.


6.


Через два дня ко мне наведался Лео, со своей мадам и тем самым общим другом.

Он был взбудоражен, в нетерпении бил себя хвостом по бокам, весело шумел, от его окрытой шеи пахло фруктовыми винами, теплым потом и где-то по краям пиджачных рукавов и воротов рубашки, отвернутых белым канцелярским листом  дорогим парфюмом. Он снова напоминал того подвижного, беспафосного, смешливого Лёву Сизова, с которым я вместе когда-то учился у нашего художественного мастера. Носясь по мастерской, хватал мои картины и выкривал:

 Вот эта?! Или эта?

Мадам  тонкая, худая, с запястьями, которые, без сомнения, можно было обхватить цепочкой из десятка муравьев,  раздвигая длинные суконные подолы платья, словно снежные сугробы, слонялась вслед за Лео. Похожая на породистую, анорексичную борзую, с вытянутой  горлом вазы  шеей, под прозрачной стеклянной кожей которой светились синие жилки. Треугольный голос «мадам Лалик» (конечно, это был творческий псевдоним) поднимался и ударялся своей вершиной о потолок, когда она заходила в дальний угол моей комнаты, где косой скат крыши делался очевидным. Да, ее голос, начинаясь широким низким тембром, затем утончался, иссякая на верхушке слабым беспомощным сипом:

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

 Леооо, вот смотри, какой эскиииз какие синие квадраатыыыы


Общим знакомым был Алеша Белкин. Карикатурист с грустным и усталым характером. Всегда спокойный и печальный, сдержанно-настороженный, как сложенные друг на друга блюдца, венчающие высокий стакан. И поэтому он старался особо не расшатываться, не звенеть, а соблюдать ровную осанку и незаметность, словно боясь, что Лео заденет его локтем. Впрочем, он также напоминал прямоугольный спичечный коробок  из-за своего пиджака, бело-пестрого посредине, и с коричневыми вельветовыми рукавами.


Троица  Алеша со скептически сложенным ртом, поддержанным лежащей восьмеркой рук, «прислонясь к дверному косяку»; «мадам Лалик», шурующая астеничными ногами в гардине платья над грядками картин, и Лео, разбавляющий этот пресный пейзаж фруктовым, громким голосом  в общем, эта тройка никогда в таком составе раньше ко мне не заявлялась.


Перестав бегать, глава троицы сел возле окна, потирая затылок и смеясь:

 И где твой последний шедевр? Мы все в нетерпении.  Стало вдруг заметно, что это нервное. Под глазами у него лежали круги, щеки нервно щурились, взгляд бегал.

Я перехватил его короткий бросок к алешиным глазам и о чем-то смутно догадался.

Белкин оторвался от двери и пошел к большой завешенной картине, стоявшей у противоположной стены, возле окна, почти за спиной Лео.

 Ах, вот она где!  Лео.

 Да так да, новое.  я.

 Какие синие углыыы.  косо пропев, осеклась, мадам.


Алеша на вытянутых руках держал мою последню,  ту, первую, после татуировщика,  законченную картину.


7.


Что было на этой картине?

Читатель, кажется, помнит о ней,  чистом, первом опыте нового взгляда на белое полотно холста.

В тот раз, сразу после посещения татуировщика, я решил, что моя новая картина должна быть чем-то вроде воздуха. Едва сгустившегося, едва заметно натянутого на подрамник. Она должна быть окном в новый день, куда зритель непременно захотел бы переступить. Из своего безобразно старого житья. Из своих мыслей, перекипевших, повторенных, из их напластований. Из цветов, плоских желто-бежевых, коричневых, поджаренных и заскорузлых. Именно это я почувствовал во сне: желание нового и чистого.


Представьте большую комнату. Но не квадратную, нет. Не прямоугольную. Не с параллельными стенами. Стены ее, хотя и ровные и покрашены гладко и незаметно переходящим в оттенки синим цветом, уходят из одного угла картины в другой наискосок, теряясь в дальней перспективе темнеющим инеем. Эта комната  синее, с разной степенью плотности и овеществленности пространство. И в него помещен морской порт. Просторный, проветренный, томительно-синий средневековый амстердамский порт. Как будто это огромный зал, бесконечно вместительный, чьи стены выложены картами облаков, а в небе зала бесшовно встречены друг с другом поднятые до небес стены. И плавают в этой синеве корабли  вместе с облаками, и нет границы между водой и воздухом, и они переплетаются между собой и дружат: белый, фарфоровый и синий, инеевый, и корабельный, теплый, потреснутый кракелюрами и прожилками древесного мрамора.


8.


Я посмотрел на профиль Лео.

Было мгновение, как на повернутой ко мне части его лица отразилась внутренняя, короткая мука. Борьба между любовью и отчуждением. Он, словно лис в винограднике,  исходя муками желания и недостижимости  то падал взглядом в картину, забываясь, хищно поглащая цвета, то отторгал ее, отдергиваясь, и тогда ладони в карманах судорожно перебирали вместо щеточки отсутствующей кисти скользкую подкладку пиджака.

Леша и «мадам Лалик» пребывали в медленной задумчивости. Словно две вещи, поставленные в угол.

 А, каково?  голос Лео оглушил их по спинам.  Пора идти-ка, господа!

В этих «господах» скрученной, пружинистой интонацией зазвенела зависть.

Назад Дальше