Лики во тьме - Григорий Канович 6 стр.


 Правда, похожа?  не раз допытывалась она у мамы.

 Правда,  из чувства благодарности за то, что директриса приняла ее на работу, отвечала та.

 Почти все говорят похожа. И мой Шамиль, и Нурсултан Абаевич, и даже злюка Кайербек. У меня есть фотокарточка, так я на ней ну вылитая Мамлакат. Когда-нибудь покажу.

Мама закончила протирать портрет Сталина, слезла со стремянки и присела на парту.

 Мы тебе немного картошки оставили,  пробормотал я, не зная с чего начать разговор.

 А сам-то ты поел?

 Поел,  ответил я и вдруг ляпнул:  Мама, больше я в школу не пойду.

 Это что еще за новость?

 Надоело мне Пушкин да Пушкин, Руслан да Людмила. Мы с Левкой решили пойти в работники к старику Бахыту, табак рубить. Его харч, напоследок мешок пшеницы, пуд картошки и полбарашка, когда зарежет.

 Это что еще за новость?

 Надоело мне Пушкин да Пушкин, Руслан да Людмила. Мы с Левкой решили пойти в работники к старику Бахыту, табак рубить. Его харч, напоследок мешок пшеницы, пуд картошки и полбарашка, когда зарежет.

 Откуда у него барашки?  насупилась мама.  По двору одни куры да ишак бродят. Кого же он зарежет?

Мама, видно, не придавала никакого значения тому, сколько можно у Бахыта заработать. Казалось, обыденные слова мешок пшеницы, пуд картошки, полбарашка, от которых зависела наша жизнь, обессмысливались, едва слетев с уст; они отскакивали от мамы и больше повторяй их, не повторяй к ней не возвращались, а если и возвращались, то как чужие, выхолощенные, не имеющие к ней никакого отношения. В душе у нее жили другие слова, тайные и неприкосновенные, которые были одновременно и утешением и мукой, дарили надежду и угнетали, но эти слова она благоразумно приберегала, редко выпуская на волю, где они могли скукожиться от чужого равнодушия либо подвергнуться опасности из-за собственной беззащитности.

Между тем в школе стайками и поодиночке стали собираться мои однокашники. Первыми пришли казашата. За ними явилась Белла Варшавская с подаренным ранцем. Казашата о чем-то бойко лопотали на своем языке, похожем на хрипловатый клекот беркута. Но мама ни на кого не обращала внимания и словно приросла к парте. Казалось, она сама была ученицей, которую вот-вот вызовут к доске и которой за неправильные ответы поставят двойку. Правильных ответов у нее и впрямь не было. Вопросов же накопилось уйма.

Как жить?

Где отец?

Что с нами будет?

От отца по-прежнему не было никакой весточки. Жив ли он? Воюет или, может, лежит где-нибудь в госпитале после тяжелого ранения и борется со смертью? А может, как Иван Харин, погиб в бою, и на имя Хены Канович в русское село Березовка, что на Ярославщине, уже давно принесли похоронку: так, мол, и так, ваш муж рядовой Соломон Давыдович отдал жизнь за свою родину. Мама понимала: в них, в этих похоронках, говорится не о Литве, а о другой родине, но она никак не могла взять в толк, почему за эту родину должен погибать ее муж, ее Шлейме. Ведь кроме тихого литовского местечка Йонавы у них никакой другой родины не было. Та, которой они лишились, была единственная, как жизнь. А эта, с русскими, казахами, чеченцами, какая это родина чужбина!

Мама кляла тот день, когда немцы стали бомбить шинный завод в Ярославле, и всех беженцев, расквартированных в близлежащих райцентрах и деревнях, вдруг собрали в кучу, затолкали с пожитками в товарные вагоны и спешно отправили за тридевять земель в неизвестность: кого на Урал, кого в Казахстан, а кого и еще дальше на персидскую или китайскую границу. Останься мама в Березовке, у нее не было бы никаких сомнений вдова она или не вдова. Тут же, в этой глухомани, приходилось уповать только на Бога. Только Бог знал, что с кем стало и где кого искать.

Мама тяжело поднялась с парты, перекинула, как винтовку, через плечо метлу и зашагала к выходу.

Не успела она выйти за дверь, как в класс влетел запыхавшийся Левка.

 Привет, Гирш!  бросил он.  Ну так как подрядимся к Бахыту или нет? Рубим табачок или продолжаем с ученым котиком вокруг дубка на золотой цепи кружить?

Гиндин был единственный, кто не называл меня Гришей. Ему доставляло особое удовольствие склонять при Зойке на разные лады мое подлинное имя: Гирш, Гирша, Гиршу и так далее.

 Стихами сыт не будешь,  сказал он,  надо делом заниматься. Ведь лучше зарабатывать, чем воровать. Не так ли?

 Я подумаю.

 У нас в Ленинграде так говорили: индюк думал, думал, да и сдох, сердешный.

Гиндин перед каждым встречным и поперечным выхвалялся своим Ленинградом и своими родителями мамой-музыкантшей и отцом летчиком-испытателем и рассказывал о них всем. Зойке он своими рассказами просто голову задурил. Если ему верить, то сам Сталин в Москве, в Колонном зале слушал игру его мамы и, когда та кончила играть, встал и долго ей аплодировал.

Насчет Сталина он, наверное, загибал. Розалия Соломоновна (так звали его маму) действительно была скрипачкой. Но чтобы сам Сталин ей аплодировал

В «Тонкарес» Розалия Соломоновна привезла крохотулечку-скрипку и сложенную вчетверо цветную афишу, на которой она в длинном концертном платье стояла на сцене и прижимала к плечу свое сокровище. По вечерам, когда степь заливали сумерки и Господь Бог, как коней в ночное, табуном выпускал звезды, Розалия Соломоновна вынимала из чехла свою скрипку, словно огромную горошину из стручка, и принималась при скудном свете коптилки в хате Бахыта музицировать. В мертвой тишине ей внимал не Колонный зал, не восхищенный товарищ Сталин, а старый казах, чуткий беркут на жердочке да в сарае-развалюхе одряхлевший ишак-меланхолик.

Благоговейно, навострив уши, забитые поучениями Гюльнары Садыковны, затихали и мы с Зойкой. От игры Розалии Соломоновны на глаза нашей хозяйки наворачивались непрошеные слезы, а у мамы начинали дрожать губы.

 Не ищи меня, когда вернешься из школы,  сказала мне мама на перемене.  Я забегу к Розалии Соломоновне. Дело есть

Я никак не мог взять в толк, зачем ей понадобилась Гиндина, но спрашивать не стал. Мои расспросы раздражали маму. По правде говоря, мне и самому не нравилось, когда ко мне приставали со всякими вопросами. Но ее молчание только разжигало мое любопытство.

Что может быть общего между ними, гадал я. Разве что одиночество; то, что ни у той, ни у другой нет мужа; то, что и на одну, и на другую уже поглядывают местные многоженцы. Ведь жизни, которые прожили Розалия Соломоновна и мама, были совсем непохожи. Мама была замужем за простым портным, а у Розалии Соломоновны муж, по рассказам Левки, был летчиком-испытателем, погибшим на авиационном параде до войны поднял в небо новую модель истребителя и тот тут же рухнул на землю. Сталин после его гибели якобы прислал семье соболезнования и посмертно наградил Марка Гиндина Звездой Героя.

Неужели они решили поговорить о нашей затее наняться к Бахыту рубщиками табака?

Когда я вернулся из школы, мамы дома еще не было, и я решил дождаться ее возле Бахытовой хаты.

По широкому Бахытовому подворью, заваленному сломанными тележными колесами; погнутыми спицами и обручами; ошметками разодранной кошмы, в которой благополучно котились беспризорные кошки; дырявыми, давно отслужившими свой срок и еще пахнувшими сывороткой бурдюками для кумыса, ржавыми беззубыми боронами и прогнившими досками, бесцельно бродили одуревшие от своей полуголодной свободы куры и смирный, задумчивый ишак с запруженными неизбывной меланхолией глазами. Отгоняя коротким и хлестким, как плеть Кайербека, хвостом назойливых мух и слепней, отравлявших его и без того невеселое существование, он вдруг опускал голову и принюхивался к редким, выгоревшим за лето кустикам травы. Иногда от укусов насекомых бедняга молодо и изящно взбрыкивал задними ногами и тревожил небеса своим истошным криком.

На меня он всегда смотрел с какой-то заведомой нищенской благодарностью авось, чем-нибудь вкусненьким угощу или хотя бы сочувственно проведу рукой по его красивой, впечатавшейся, как медальон в синеву неба, благородной голове.

 Мамку ищешь?

Я сразу узнал Бахыта по голосу.

 У Розы она,  просипел он и выскользнул из-под навеса, где сушились нанизанные на тонкие нити листья табака.

Коротконогий, остриженный наголо, крепко сбитый Бахыт выглядел моложе своих лет. Он не только удачно охотился в степи на куниц и лисиц, чей мех высоко ценился на базарах Чимкента и Андижана, но и преуспевал как торговец куревом свой табак, смешанный с обыкновенным репейником, он продавал за хорошие деньги. Продаст оптом перекупщикам мешков пять махорки и живет себе не тужит, еще и сыну Кайербеку кое-что перепадает.

 Говорят и говорят,  Бахыт сплюнул с беззлобной укоризной и ткнул, как шилом, в окно своей хаты задубевшим пальцем.  Баба рот закроет, когда солнце сядет.

Он вытащил из кармана полотняных штанов кисет с махоркой, снова сплюнул, сбив плевком прилипшую к губе былинку, чиркнул спичкой и смачно затянулся.

 Когда начнем табак рубить?

 Начнем,  неопределенно ответил я.

 Нарубим, уложим в мешочки и в Узбекистан! А может, и в Россию махнем в Аральск. Табак, водка и соль товары вечные. За них всегда получишь много, особенно если война. Хватит и мне, и тебе, и Левке.

Бахыт, видно, был расположен к долгому разговору, но меня выручила мама вышла от Розалии Соломоновны, взяла меня за руку и повела за собой.

 Помни, парень, учиться хорошо, но торговать лучше.

 О чем это он?  спросила мама.

 Табак свой хвалит.

Я шел за мамой, высвободив руку, и в горле у меня першило от махорочного дыма, от смутного предчувствия какой-то беды, от собственной неприкаянности. Перед моими глазами маячили не Розалия Соломоновна, не жилистый, вкрадчивый, с повадками степной лисицы, Бахыт, а его простодушный, задумчивый ишак, который принюхивался к каждой травинке, к каждому кустику, к недоступной небесной синеве и ждал от всех не окриков, не поношений, не тумаков, а ласки и понимания. В такие минуты я чувствовал себя словно его собратом, и сознание моего родства с ним меня ничуть не унижало, ибо я почему-то был уверен, что нет на свете ни одного живого существа, которое не нуждалось бы в чьей-то милости.

 Уроки сделал?  вывела меня из оцепенения мама.

 Какие там уроки! Гюльнара Садыковна каждый день задает одно и то же. Правда, к завтрашнему дню надо что-то о своей семье написать. О бабушке и дедушке, об отце.

 Вот и пиши, пока хозяйка не пришла с работы и не завела свой патефон. Под ее музыку ничего не напишешь.

И вправду не напишешь. От каждой пластинки Хариной, как от кладбищенского надгробия, веяло разбитой любовью, вечной разлукой, а то и смертью.

 Что писать о бабушке и о дедушке, я знаю, а вот об отце

Мама задумалась, притулилась ко мне и тихо промолвила:

 Пиши все, что помнишь. Розалия Соломоновна обещала написать в Москву главному военному начальству. Ей-то они должны ответить ведь сам Сталин за ее игру в ладоши хлопал. Только не проговорись при хозяйке

Назад Дальше