Канович, как и Перец, подробно описывает тяжелое положение евреев в Российской империи, но при этом его герои как и герои Переца также задают «неудобные» вопросы о высшем смысле такого существования. Человек в ермолке с булавкой является в местечко не для избавления евреев от угнетения, а для того, чтобы открыть им, ценой собственной жизни, их подлинную, далеко не праведную и не святую, сущность. Он становится жертвой погрома, представленного как пародия на Страшный суд:
Осанна им, осанна долгожданному суду и возмездию! Осанна погрому!.. И не важно, над кем его учинят над колдуном или бродягой, над посланцем неба или ада, над христианином или евреем. Пинков! Крови! Стонов! Униженная, трепещущая весь год, всю жизнь перед каким-нибудь уездным Нуйкиным, склоняющая с утра до вечера перед каким-нибудь местечковым урядником или лесоторговцем выю, толпа получила наконец сладостную, ни с чем не сравнимую возможность возвыситься над собственным трепетом, над собственным дерьмом, над собственным трусливым унижением. [] Ей, толпе, нужны сейчас не вилы, не лопаты, не хлеб, не соль, не ложь, не правда, а виновный!.. Осанна виновному, осанна!
В этом заключительном эпизоде романа ситуация притчи Переца переворачивается с ног на голову, и человек в ермолке с булавкой оказывается жертвой не антисемитов, а самих евреев!
Самые сложные как в человеческом, так и художественном отношении персонажи Кановича существуют, по выражению Ан-ского, «меж двух миров» между живыми и мертвыми, евреями и христианами, революционерами и охранителями старого режима. Это могильщик Иосиф и его воспитанник Даниил, выкрест-трубочист Юдл-Юргис из романа «Свечи на ветру», каменотес Эфраим и его сыновья революционер-террорист Гирш, жандармский переводчик Шахна и бродячий актер Эзра из «Козленка за два гроша», виленский адвокат Мирон Дорский, превратившийся из местечкового мальчика Мейлаха в обрусевшего поляка («И нет рабам рая») и проделавший мучительное возвращение к своему прошлому, подлинному «я», и сионистка Элишева, готовящаяся к сельской жизни в Палестине на литовском хуторе («Очарованье сатаны»).
Через конфликт противоположностей в этих характерах реализуется художественный замысел Кановича изображение жизни как длящегося морального выбора, где память играет решающую роль. В этом сплетении психологии и моральной философии прошлое сближается с настоящим, и каждая ситуация предстает одновременно в двух ипостасях, как историческая и актуально-современная.
Такое «пограничное», выражаясь языком экзистенциальной философии, положение персонажей в мире, обществе и внутри самих себя делает их особенно интересными для исследовательского взгляда писателя. Обусловленное историческими обстоятельствами «еврейское» начало вступает в сложные отношения с вечным, «общечеловеческим», заставляя критически относиться к любой идеологической истине. Вот, например, разговор Даниила с литовским подпольщиком-коммунистом Пранасом на улице гетто («Свечи на ветру»):
Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами.
Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами.
За кем?
За народом.
Народов много.
Народ один. Советский. Понял?
Понял, говорю я, стараясь не глядеть на Пранаса.
Каждый должен внести свою лепту.
А что такое лепта?
Лепта это вклад
А у меня ни лепты, ни вклада
При всей своей безусловной преданности борьбе коммунистов против нацистской оккупации Даниил не готов отдать себя целиком коммунистической идеологии.
И все-таки: насколько современны романы и повести Григория Кановича? Какому времени они принадлежат: своему, нашему или какому-то третьему, прошедшему или еще не наступившему? Кому они адресованы современному «пост-советскому», «русскоязычному» читателю, интересующемуся «еврейской темой», но хорошо помнящему и понимающему советские реалии?
Безусловно, и, возможно, в первую очередь именно такому. Можно даже утверждать, что из всей литературы, написанной и изданной в СССР, Канович на редкость хорошо «сохранился». При перечитывании его тексты не только ничего не теряют, но и приобретают новые смыслы и новую глубину. Взять, например, роман «Слезы и молитвы дураков», вышедший в Вильнюсе в «застойном» 1983 году. Я купил его через пару лет в литовском курортном городе Друскининкай, и до сих пор помню ощущение нереальности от прочтения этой книги как будто оказался в другой стране и другом времени. Но перечитывая эту книгу сейчас, не меньше удивляешься ее актуальности тогда и сейчас. Тон задает уже начало:
Душа больна, пожаловался рабби Ури, и его любимый ученик Ицик Магид вздрогнул.
Больное время больные души, мягко, почти льстиво возразил учителю Ицик. Надо, ребе, лечить время.
Надо лечить себя, тихо сказал рабби Ури.
О каком времени здесь идет речь о начале двадцатого века, когда происходит действие романа, или же о начале 1980-х годов, когда роман был написан и опубликован? Правильным ответом будет, наверное, и о том, и о другом; и в этом скрыт секрет мастерства обращения Кановича со временем. Давно исчезнувшее, забытое, даже экзотическое, еврейское прошлое заново переживается в настоящем, не теряя при этом ни своей историчности, ни злободневности.
Здесь уместно сделать небольшое отступление об этнографической точности Кановича. Его художественная память точно фиксирует традиционные еврейские практики поведения, на которые лишь недавно обратили внимание антропологи. Например, в романе «Местечковый романс» есть эпизод с угощением литовского полицейского мацой на праздник Песах. Как показал в своем исследовании петербургский этнограф Александр Львов, этот обычай был и остается широко распространен среди евреев бывшей черты оседлости, особенно в тех местах, где еще бытуют легенды об использовании евреями христианской крови для выпечки мацы. Львов полагает, что угощая мацой своих христианских соседей, а особенно представителей власти, евреи как бы предохраняли себя от возможных обвинений.[2]
Другой интересный с этнографической точки зрения эпизод мы находим в повести «Лики во тьме», где врач-еврей в глухой казахской степи просит героя, юного Гирша-Гришу, научить его говорить на идише. Зачем?
Я тебя буду лечить, а ты ты меня потихонечку учить Дед мой Рыбья Кость [фамилия деда Фишбейн, по-русски буквально «рыбья кость»] обрадуется Кончится война, приеду в Белую Церковь, приду на кладбище, если оно к тому времени сохранится, найду могилу и скажу: «Здравствуй, дед! Я вернулся. Ты слышишь? Я вернулся».
Оказывается об этом пишет другой петербургский исследователь, Валерий Дымшиц знание идиша до сих пор считается абсолютно необходимым для общения с умершими. Такая практика остается одной из самых устойчивых традиций в тех местечках, где еще живут евреи. Считается, что умершие предки не понимают по-русски, а их заступничество на том свете очень важно для живых.[3] Разумеется, сохранение этнографических деталей не является главной целью Кановича-писателя. Их абсолютная точность свидетельствует не только о его великолепной памяти, но и об особом художественном чувстве, роднящем его с классиками еврейской литературы Менделе Мойхер-Сфоримом, Шолом Алейхемом, Перецом и Ан-ским.
Итак, к какой же категории отнести писателя Григория Кановича? Как представляется, ни одно национальное определение не дает верного представления о его месте в литературе. Принадлежность Кановича к русской литературе несомненна, не только по языку, но и по определенному подходу к моральным и религиозным проблемам, восходящему к Достоевскому и сближающему Кановича с Фридрихом Горенштейном, выдающимся русским писателем, также «работавшим» с еврейским материалом. Именно присутствие таких «нерусских» писателей как Канович, Горенштейн, Айтматов или Искандер и позволяет русской литературе сохранять свою «вселенскую отзывчивость», о которой говорил и Достоевский. Однако отношения Кановича (как и Горенштейна) с традициями Достоевского далеко не так просты. Во-первых, конечно, для Кановича неприемлем шовинизм и политический консерватизм Достоевского. На богатом материале двадцатого столетия, спроецированном на пространство Литвы, Канович показывает, как всякая ксенофобская и охранительная идеологии неизбежно вырождаются в насилие и ведут к убийству. Одновременно Канович, единственный среди современных «русско-еврейских» писателей, ведет активный диалог с еврейской литературой на идише и, прежде всего, с Перецом. Это «еврейское» измерение берет начало на рубеже двадцатого века, среди погромов, революции и кровавого навета, и с неизбежностью приводит к теме Холокоста, задавая вопросы о сути памяти и времени. Несколько упрощая, можно сказать, что во всех произведениях Кановича «достоевские» персонажи, неоднозначные и внутренне противоречивые личности, склонные к рефлексии и самоанализу, оказываются в «перецовской» ситуации «меж двух миров», между живыми и мертвыми, наедине со своей памятью.
В еврейской религиозной традиции принято толковать Библию на нескольких уровнях буквальном, аллегорическом и мистическом. «Дедушка» новой еврейской литературы Менделе Мойхер-Сфорим во вступлении к роману «Кляча» объяснил своим читателям, что и его книгу надо читать таким же образом. Совет Менделе полезен и при чтении Кановича. Прежде всего, читатель найдет здесь полнокровные, насыщенные деталями картины жизни еврейских местечек и городов Литвы, подобных которым нет и уже не будет в литературе ни на каком языке. При более внимательном вчитывании в текстах обнаружатся тонкие и глубокие размышления о человеческой жизни, природе памяти и времени, добре и зле в катастрофическом двадцатом веке. Закончив чтение, читатель навсегда останется с персонажами, идеями и вопросами, к которым он будет время от времени возвращаться. Именно это и есть критерий настоящей литературы, независимо от ее языка, национальной принадлежности или тематики.
профессор славистики и иудаики, Мичиганский университет.Энн-Арбор, Мичиган. 4 ноября 2013 г.Сон об исчезнувшем Иерусалиме
эссе
Он, кажется, снился мне еще в колыбели задолго до того, как я впервые увидел его наяву; задолго до того, как в сорок пятом он принял меня в свои кровоточащие, задымленные войной объятия; задолго до того, как в нем вырос могильный холмик, глина которого заляпала все мои радости и навсегда окрасила в ядовито-желтый цвет все мои печали, ибо под ним нашла (нашла ли?) успокоение моя мама, да будет память о ней благословенна!