В поисках Парижа, или Вечное возвращение - Михаил Герман 4 стр.


КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Но прийти к большой литературе, не вкусив пьянящей романтики юношеских головокружительных мифов, тоже вряд ли возможно: не встревоженный искристой фантазией Дюма или Жюля Верна разум способен ли он услышать Достоевского и Томаса Манна?

Нет, Дюма будут читать всегда, без него мир был бы холоднее и прагматичнее, кровь медленнее текла бы в жилах и дети не умели бы мечтать! Есть в его книгах то волшебное, особенное, что дается только в детстве и остается навсегда. Как говорил Маленький принц: «Ну ничего Дети поймут».

И не только дети.

Осенью 2002 года прах Дюма перенесли в Пантеон. Наверное, многие негодовали: рядом с Жан-Жаком Руссо, Вольтером, Виктором Гюго, Пьером и Мари Кюри этот претенциозный беллетрист!

Всадники в лазоревых мушкетерских плащах конвоировали катафалк, и странно блестели шитые золотом кресты в свете современных электрических фонарей. Такой же лазоревой, шитой «мушкетерскими» крестами тканью был покрыт гроб, установленный перед ступенями Пантеона во время торжественной церемонии. На покрывале было вышито: «Все за одного, один за всех».

«У Республики есть свобода, равенство и братство,  сказал у ступеней Пантеона президент Франции.  Но у нее есть еще и Атос, Портос, Арамис и дАртаньян!»

Как известно, французы не любят соглашаться со своим президентом, протест у них в крови. Но, думаю, здесь произошел тот редкий случай, когда каждый француз согласился с президентом Республики.

Надо все же признаться, что наши переводы Дюма чаще всего посредственны, небрежны или попросту плохи. Отношение к нему сложилось как к писателю второстепенному, привычным стало использование лишь слегка подредактированных переводов XIX века, вымарывание пассажей, несовместимых с советскими взглядами: например, после войны изъяли сцену расправы мушкетеров с мерзавцем, плюнувшим в лицо низложенному Карлу I Английскому («Двадцать лет спустя»).

К тому же, как понял я через много лет, Дюма весьма тонкий стилист и куда более изощренный мастер психологической интриги, чем можно предполагать, читая его по-русски. Мне казалось прежде, что «Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя» трехтомный, переполненный длинными диалогами, сложными придворными интригами и слишком многочисленными персонажами последний роман трилогии куда слабее и скучнее, чем «Три мушкетера», этой звенящей остроумием и звоном шпаг книги. Казалось, историю, столь однообразную, многословную и особенно к концу сентиментальную, дочитывают лишь настойчивые поклонники мушкетеров, и то почти без увлечения и удовольствия. А на самом деле «Виконт де Бражелон» написан с нюансировками, ироничным блеском и горечью, сравнимыми по тонкости с Мариво.

В эвакуации, кроме Дюма, Мериме, Жюля Верна и Гюго, я, случайно разумеется, прочел только Анри де Ренье роман «Дважды любимая», своей почти бесстрастной, но невиданно откровенной эротикой поразивший мое уже встревоженное отроческое воображение. Я перечитал этот роман лишь спустя полвека и поразился, как можно было его воспринять в двенадцать лет с его церемонной зашифрованностью, утомительной рафинированностью и подробностью деталей, прохладной отстраненностью.

Вернувшись после войны из эвакуации в Ленинград, я наконец добрался до книг, о которых только слышал и мечтал страстно. Я имею в виду энциклопедию. Восемьдесят шесть томов (официально полутомов) Брокгауза и Ефрона: зеленые переплеты, черные уголки, золоченые корешки торжественная и суровая шеренга бесконечного всеведения. До сих пор мне чудится: все главное, что я знаю, оттуда. Как бы много ни знала моя мама (а она училась в гимназии, читала массу исторических романов и отлично ориентировалась в истории), энциклопедия дело особенное: королевский портал в систематическое знание, ответы на все вопросы.

Имея возможность пользоваться энциклопедией, я решил, что вполне могу и сам сочинять исторические романы, естественно из французской жизни.

Я выбрал детство Людовика XIII, время всевластия гнусного маршала дАнкра и его жены Галигаи. Видимо, потому, что время было отчасти по книгам о мушкетерах знакомое, но у Дюма не описанное. Энциклопедия Брокгауза и том популярной истории Йегера казались мне материалом совершенно достаточным. У меня сохранились первые страницы «романа». Я писал, как мне казалось, вполне в духе Дюма, придумывал «блестящие» диалоги и драматические сцены, описывал сцену убийства временщика на Луврском мосту капитаном королевской гвардии Никола де Витри. Правда, написал я не более двадцати страниц, но первый шаг в историческое сочинительство совершил.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Эти страницы сохранились. Первая глава называлась «Королевский приказ» и начиналась так:

Наступило утро 23 апреля 1617 года. В парижских садах запели птицы, торопливые обыватели бежали куда-то, фонарщики тушили фонари. Начиналась жизнь и в Лувре. Вельможи, первые пришедшие во дворец, обсуждали последние новости и вместе с новостями обсуждали и осуждали Кончино, как называли его ненавидящие его люди, или маркиза де Люсиньи, губернатора Амьена и главного камергера, как называли его приспешники.

Были там и беседы жены Кончино Леоноры Галигаи с королевой Марией Медичи, и разговор с Людовиком XIII Шарля де Люиня, склонявшего юного короля к расправе над узурпатором. Коварный де Люинь убеждал монарха с завидным красноречием, утверждая, между прочим, что «решительные поступки свойственны королям и великим людям». Появлялся на моих страницах и лакей «в ливрее из красного сукна, шитого серебром», был и лес, «в котором щебетали птицы», и кабинет «черного испанского дерева, отделанный позолотой», с потолком, «отделанным фресками и лепными украшениями».

Но любовь моя к заграничной истории была слишком пылкой и беспорядочной, чтобы я мог на чем-то остановиться. Баловался и драматургией писал, так сказать, «комедию плаща и шпаги», но остановился почти сразу после списка действующих лиц, на этот раз испанского толка: «Фемидо мот и дуэлянт»

После войны и неведомая мне прежде французская классика стала доступна. И именно французская литература сверх известных своих достоинств так уж исторически сложилось готова была отвечать на тягостные и тайные отроческие вопросы. Ведь литература русская редко и неохотно касалась интимных сторон жизни, иные авторы, открыто и прекрасно писавшие о чувственной любви (Бунин, например), были под запретом. А французские писатели приоткрывали путь к познанию того, о чем в русской классике и разумеется!  в литературе советской говорить было не принято.

Я вовсе не считаю, что чтение классики «не в оригинале» так уж обедняет читателя. По мне, так лучше хорошо знать и толком понять всего Шекспира в переводе, чем, мучительно продираясь сквозь архаические обороты «Гамлета» (трудного сейчас и для англичан), лелеять свою приверженность оригиналу. Мопассан же событие особенное. В лучших переводах он кажется ясным, простым и прозрачным, как Мериме, на деле же его язык чрезвычайно нюансирован и богат и русских синонимов нередко попросту не хватает. Не будучи филологом и безупречным знатоком языка, не рискну углубляться в тонкости, скажу лишь, что этот писатель во всяком случае, для меня пример чисто французской манеры строить мысль и выражать ее словами. Ведь, к сожалению, умение говорить и читать по-французски еще не значит думать и передавать мысль так, как это внятно и свойственно французскому интеллекту.

Мне казалось, я просто увлечен неведомой откровенностью автора, а меж тем мир мопассановского Парижа властно обволакивал меня, «приручал», я привыкал к подробностям парижской жизни, не слишком вникая в них.

Церковь Трините, где Жорж Дюруа Милый друг назначает свидание госпоже Вальтер. Случалось, я проходил мимо, почти не глядя, но куда чаще смотрел на нее, вспоминая Мопассана, казалось слыша стук каблучков взволнованной стареющей дамы, угадывая блеск набриолиненных белокурых усов Дюруа в сумраке церкви, шорох колес фиакров по макодамовой мостовой. И все же по сию пору кажется мне: этот жаркий исход июльского дня, паперть, лихорадочную встречу расчетливого и все же слегка влюбленного сердцееда (bourreau des coeurs, как говорят французы) с женой своего патрона, эту знойную тишину, пыльные деревья я почувствовал, увидел и запомнил тогда, впервые читая великий роман:

Площадь Трините была почти пуста под слепящим июльским солнцем. Тяжкая жара давила Париж, словно отяжелевший, пылающий воздух рухнул сверху на город, сгустившийся и кипящий воздух, разрывающий грудь.

Фонтаны перед церковью едва били. Их словно изнемогающие струи вздымались медленно и вяло, а зеленоватая влага в бассейне, где плавали листья и клочки бумаги, была густой и неприятно-мутной.

Собака перепрыгнула через каменную ограду и окунулась в эти подозрительные волны. Несколько человек, сидевших на скамейках полукруглого садика у портала, с завистью смотрели на нее.

Вот кусочек Парижа, и сколько было их еще и на этих страницах, и в других рассказах и романах. К Мопассану еще будет случай вернуться.

КОНЕЦ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ОТРЫВКА

Фонтаны перед церковью едва били. Их словно изнемогающие струи вздымались медленно и вяло, а зеленоватая влага в бассейне, где плавали листья и клочки бумаги, была густой и неприятно-мутной.

Собака перепрыгнула через каменную ограду и окунулась в эти подозрительные волны. Несколько человек, сидевших на скамейках полукруглого садика у портала, с завистью смотрели на нее.

Вот кусочек Парижа, и сколько было их еще и на этих страницах, и в других рассказах и романах. К Мопассану еще будет случай вернуться.

Париж стучался в мое сознание со страниц книг, более всего поражавших мое воображение. «Все люди враги» Олдингтона как описана там великая любовь, о которой, читая этот превосходный роман, я тогда, пятнадцатилетний, только и мечтал. Париж не просто был сценой, где действовали герои, он присутствовал в их мыслях, я привыкал к уверенности: этот город начало всему, он открывает мир, красоту, ощущение иных миров, он концентрация самого понятия «заграница»:

Он пересек парк наискось и увидел перед собой огромный двор Лувра, его чудесный фасад и высокие шиферные крыши, а когда он обернулся и поглядел назад, взору его открылся уходящий вдаль величественный проспект с Триумфальной аркой в конце. Он был глубоко потрясен благородной простотой этих линий и форм. <> На середине моста он остановился, чтобы посмотреть на реку. Позади него в широкой пелене пронизанного золотом тумана садилось солнце; стрижи с пронзительными криками чертили стремительные кривые на нежно-голубом небе, прозрачном бледно-голубом небе Иль-де-Франса; река поблескивала на солнце, вздуваясь рябью от вереницы тяжелых, коричневых барж, медленно ползущих за буксиром, выбрасывающим клубы дыма позади двух бесшумно скользящих белых речных пароходиков, наполненных пассажирами. Фасад Лувра, выходящий на набережную, был почти скрыт освещенной солнцем зеленью, а большие серые башни собора казались коленопреклоненными среди вершин деревьев.

Назад Дальше