Баязет. Том 1. Исторические миниатюры - Валентин Пикуль 6 стр.


Любил, например, открыть полковую казну и, сидя битых три часа, поплевывая на пальцы, мусолить драные бумажки ассигнаций; также был способен потратить служебный день на пересчитывание громадного мешка с мелкими монетами для солдатского жалованья.

– А ведь и правда – точно! – удивлялся он к вечеру, измучив казначея придирками, и бережно ссыпал обратно в мешок шелуху пятаков и гривенников.

Но совсем не за это любили его солдаты. Полковник даже не залезал к ним в котелки со своей ложкой, как это повелось со времен Суворова, чтобы выказать наружную заботу о солдате. Он редко посещал и казармы, хорошо понимая, наверное, что к его приходу там все приберут и встретят еще с порога бодрым «здравием». Не видели его и среди солдат, развлекающим их анекдотами о сверхмужской силе, как это делали в те времена многие даже неглупые генералы вроде Скобелева, чтобы под жеребячий гогот получить ярлык «отца-командира». Но зато однажды Хвощинский подобрал на улице пьяного новобранца, сопливого и матерного парня, рвавшего на себе рубаху, и сунул его проспаться в свою канцелярию, чтобы спасти дурака от арестантских рот. Солдаты-мусульмане не боготворили так муллу в родном ауле, как боготворили полковника: он раз и навсегда велел готовить для них пищу в отдельном котле, чтобы не оскорблять их веры запретной свининой.

Неплохой традиции – приглашать офицеров к своему столу, что всегда ценилось полунищими юнкерами и прапорщиками, – Хвощинский избегал, из скупости, как говорили об этом; впрочем, офицеры и сами не навязывались к нему на обеды, зная, что стол полковника скромен: вместо вина – прогорклый квас, а в супе частенько попадаются мухи. Однако, несмотря на это, в гарнизоне относились к Никите Семеновичу с полным уважением, ценили его опыт, и офицеры были довольны, когда полковник с ними разговаривал.

Карабанов же единственный сторонился игдырского коменданта – по причинам, уже понятным. Поручику даже нравилась эта собственная независимость вразрез общему мнению; он где-то в глубине души, может и несознательно, щеголял перед Аглаей своим мужским превосходством. Молодой ум, даже если он хорош, все-таки ум не зрелый: в нем всегда, как ни старайся, есть много такого, что делает иногда человека смешным, и Карабанов в своем стремлении выказать себя перед Аглаей в лучшем виде порой напоминал петуха, о чем ему и сказал однажды Клюгенау.

– Послушайте, – сказал прапорщик, – ваши перья, несомненно, играют ярко, ваш дивный хвост красив, а соседние петухи еще не успели как следует надрать вам девственный гребень. Но только – не сердитесь на меня, Карабанов, – к чему вам все это?.. Зачем, например, вы решили вчера на разводе вскочить в седло раньше всех, молодцовствуя перед другими? Ведь Некрасов и Ватнин умеют гарцевать не хуже вашего, но, уважая Хвощинского, они сели на лошадей после него, ибо знали, что полковнику это трудно при его хромоте…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Разговор происходил в турецкой бане. Карабанова спасло от ответа лишь появление банщика-теллака: опоясанный клеенкой, теллак поставил поручика на деревянные коньки и почти покатил его из грязного предбанника в не менее грязную мыльню. Закутанный в яркую мантию пештамалы, Карабанов не успел опомниться, как уже лежал на каменном пупе «гебек-таши», похожем не то на древний саркофаг, не то на трибуну, – лежал на тонкой египетской циновке, а канарейки звонко распевали над его головой.

– Ты что, подлец, делаешь? – в испуге заорал Карабанов, когда теллак вскочил ему на спину ногами, уперся коленями в лопатки и с хрустом вывернул поручику руки назад. – Барон, что он делает со мной?

– Покоритесь, – посоветовал Клюгенау, добровольно вползая пухлым брюшком на самое острие пупа «гебек-таши»…

Тем временем теллак, презирая в душе гяура, без жалости пытал и мучил Карабанова, выламывая ему суставы, поддавал под бока локтями и коленом, потом надел рукавицу из верблюжьей шерсти и надраил поручика, как матрос корабельную медяшку.

– Пожалей меня, – засмеялся Андрей, – я же ведь не в Магомета, а в Христа верую…

Оставив терзания, теллак принес большую чашку и гибкую кисть из тонких белых мочалок. С ловкостью кондитера, взбивающего крем, он вспенил мыльную массу, которая сразу превратилась в пышную ароматную пену. Бойко обмакивая кисть, теллак натер поручика этим благоуханным снегом и потом обмыл его теплой водою из двух блюдец-тазиков.

– Все? – спросил Карабанов обрадованно.

– Удивляюсь вам, – отозвался прапорщик Клюгенау, – как вы, такой нетерпеливый, смогли выждать девять месяцев в утробе своей матери?..

– Просто я тогда не мог предвидеть всех дел, какие ждут меня на этом свете…

Когда теллаки решили, что неверные достаточно чисты, они не совсем вежливо спихнули их с «пупов» и выпроводили в отдельный зал для послебанного кейфа. Офицеры опять легли – на этот раз легли на продавленные диваны, и блохи сразу же запрыгали по их пештамалам.

– Не обращайте на них внимания, – сказал Клюгенау, томно закрывая глаза. – Лучше давайте поговорим…

На соседних диванах лежали несколько белых неподвижных мумий – это были курдские беки, как объяснил барон; из-под саванов торчали только лица и трубки с мундштуками от наргиле: кожаные чубуки, посапывая и шевелясь, как змеи, убегали к полу, где стояли хрустальные сосуды. Курды тихо разговаривали, и Клюгенау шепотом сказал:

– Вы даже не представляете, Карабанов, о чем они беседуют… Сейчас они хвастают друг перед другом, кто из них сколько ограбил караванов, зарезал людей, угнал овец или похитил женщин!

– Однако, – заметил Андрей, – какие красивые и благородные лица у этих варваров!

– А это оттого, – пояснил Клюгенау, – что на протяжении столетий курды похищают для себя самих красивых девушек.

– Я бы их всех – в Сибирь, пусть облагораживают себя за счет тунгусок, – сказал Карабанов со злостью.

– Вы просто не знаете Востока, – возразил прапорщик. – В этом виновен не столько сам курд, сколько английское золото. Константинополю выгодно иметь такой политический буфер, как племена курдов: любое свое преступление султан оправдывает дикостью вот этих беков…

Карабанову подали кофе. В мраморной раковине, обставленной горшками роз, тихо журчала струя жиденького фонтанчика. Канарейки пели не уставая в своих клетках, украшенных голубыми бусами. На карнизах окон, среди искусственных цветов, были расставлены кофейники, коробки с мускусным мылом и груды серебряных чашечек, исписанных заветами из Корана о необходимости омовений тела и о тех сладчайших утехах, которые готовят мусульманину божественные гурии…

– Барон, – вдруг заметил Карабанов, – что это у вас на ногах? Вроде браслетов?

– Это следы от кандалов, в которых я сидел в чеченском плену, пока меня не выкупили. Бежать я не смог: цепь с моей шеи пропускали на ночь в отверстие в стене и мой хозяин привязывал ее к своей постели. Но со мной были еще два солдата-апшеронца. Они носили только ножные кандалы, а мою цепь чеченцы продевали между их ногами. И все-таки я устроил им побег. Вот подумайте, как это можно сделать, при условии, что кандалы мы не расклепывали, а я не пролезал вроде собачки меж ног этих апшеронцев!..[1]

У выхода из бани сидел обрюзглый хозяин, еще издали протянув к офицерам круглое зеркальце. Но протянул не так, чтобы Карабанов мог на себя посмотреть, а плоско, на вытянутой руке, и барон Клюгенау бросил на зеркало две звякнувшие монеты.

Когда они вышли на пыльную улицу, прапорщик любовно взял Карабанова за локоть.

– Послушайте, Андрей Елисеевич, – сказал он, – мудрую восточную сказку… Однажды лисицу позвали в суд. Лисица сказала, что она хорошая лиса. «Кто может это доказать?» – спросили ее. Лисица сослалась на своих друзей. «Кто же твои друзья?» – спросили ее. Лисица показала на свой пышный хвост… Не останьтесь с хвостом, Карабанов!

– Вы это к чему? – нахмурился Андрей обидчиво.

– К тому, чтобы вы, как бывший гвардеец, не брезговали нашим скромным армейским быдлом. Вы бежали из Петербурга в Игдыр, но из Игдыра бежать обратно в Петербург не придется. Даю вам совет: полюбите свою сермягу, чтобы…

– Стать мужиком? – засмеялся Карабанов.

Клюгенау пожал круглыми плечами:

– Это неостроумно. Но Петербург далеко, а Баязет рядом, вон за теми горами Чингильского перевала, и одному туда не пройти!..

11

Вечером сотников вела уже одна дорога: одна тягучая мгла, напоенная ароматами трав и туманов, окружала их, и стремя Ватнина дружески звякало невзначай о стремя поручика.

– Назар Минаевич, – спросил Андрей, – от границы обратно побежим или как? Говорят, завтра уже войну объявят!

– Про то неведомо мне, – скромно отозвался Ватнин.

Через прореху облаков иногда вырывалась лунища, и тогда притаившийся турок, если он сидел у дороги, наверное, видел, как пролетают во тьме косматые казацкие кони, как блестят расчехленные ружья, как стрелами вонзаются в ночь склоненные наотмашь пики.

Две полусотни скакали на очередную рекогносцировку в араратские долины – посмотреть издалека на турецкие горы, рысью прогарцевать вдоль говорливой реки, подышать ветром ущелий – не горит ли где аул, послушать чуткую землю – не топочут ли окаянные орды османов?..

Это была чудесная ночь, какие остаются в памяти на всю жизнь. Будет еще много ночей впереди, но уже никогда не вернуть очарования этой, вот именно этой – темной, тревожной, сегодняшней, Андрей полюбил в эту ночь самого себя, ощутил красоту человека в самом себе, и в трепете своей необстрелянной души было для него что-то новое, необыкновенно радостное…

Потом он заметил, что казаки, заматерелые в рубках и ночных походах, решили не тратить времени даром и стали дремать в своих шатких седлах. Андрей тоже закрыл глаза и тут же вспомнил Аглаю – вспомнил, как встретил ее сегодня на улице: она шла с базара, ее милая ладошка была стиснута в кулачок, она доставала что-то оттуда и грызла. Аглая так и ушла, как сон, в глубину кривых грязных улиц – вся такая белая, стройная, легконогая…

«Милая, милая, милая!.. Ты даже и не знаешь, куда несет меня сейчас мой Лорд, какой завтра я встречу рассвет, какие цветы помнет мой конь своими копытами… Прощай, моя радость, спокойной ночи тебе!..»

– Стой! – раздалась команда Ватнина, и сразу шумно вздохнули лошади. – Ребята, ружья на изготовку… Шашки – подбрось!..

В темноте раздался тихий лязг и скрежет. Карабанов тоже слегка подвытянул шашку из тугих ножен, чтобы в нужный момент ее не заело, чтобы она стремительно обнажалась для удара.

Одинокая звезда вдруг загорелась над головой поручика. Где-то во мраке надрывно и горестно плакал шакал.

Карабанов подъехал к Ватнину:

– Назар Минаевич, что это за горы там?

– Агры-Даг, ваше благородие. Они далече от нас…

– Ну так что? Завернем вправо? Я-то ведь здесь ничего не знаю. Впервые.

– А это уж как будет угодно вашему благородию. Мы люди необразованные, в пажах не ходили…

– Слушай, Назар Минаевич, – сказал Карабанов, – с чего это зарядил ты «благородие» да «благородие»? Или я обидел тебя чем?

– Да нет, – тихо ответил Ватнин, – бог миловал… А что «благородие» – так это и верно: не каждому же мужиком-то быть. Эвон, про вас сказывают, что вы из тех… при особе состояли. А я-то, старый дурак, встретил вас да прямо в губы. Казак, думал. Свой…

Карабанов все понял.

– Ну, вот что, Ватнин: ей-богу, оставим это, голубчик. Не сегодня так завтра – война. Может, мы оба костьми поляжем за отечество, – так неужели же мы не равны с тобой? Мне-то звание легко досталось – мое счастье, а ты вон из мужиков в офицеры вышел – твое счастье!.. Ну, давай по рукам!

Они хлопнули по рукам, и Ватнин сказал:

– Туда надо ехать. Видишь, Андрей Елисеич, там какая-то стерва костер разложила…

У костра никого не нашли, только была оставлена «сакма» – следы множества лошадей и всадников на траве. Ватнин разрешил казакам передохнуть, раскрыл широкую баклагу, дал отхлебнуть Карабанову водки.

– Дюже хорошо, – сказал он. – Ежели понемногу да почаще. И не пьян вроде, а все теплее как-то…

Казаки заводили разговоры о постороннем, и до Карабанова доносился хрипловатый говор старого Егорыча.

– Вот и выходит, что ты ее снасильничал, – ругал он Дениску. – Надоть, чтоб баба сама позвала тебя. Для этого ври ей напропалую – проверять-то все равно на Кавказ не поедет. Я баб враньем беру!

– Ты на это мастак, – заметил урядник. – Брешешь так, что к старости губы истреплются – нечем зубов закрывать будет…

Ватнин закрыл баклагу, отплюнулся.

– О бабах, – сказал, – они это любят. Только не слушай ты их, Елисеич, они ведь врут на себя все больше!

– А ты женат, Назар Минаевич?

– Освободила покойница, – с печалью отозвался есаул. – Мой грех был, что богатую взял. На сундуки позарился. Сам-то я из бедных. Нам богатство в диковинку было. Вот и показала она мне, как шилом патоку едят! Да и квелая была, лядащая баба. Одначе насупротив ее не моги: горло перегрызет. Не дай-то бог, сколько я через эту свою зависть к богатству мучениев принял!

– Детишки-то есть? – спросил Карабанов, удивляясь откровенности признаний есаула.

– Дочка одна. Лизаветой кличут. Девка хорошая. Все в книжку да в книжку так и тычется… Ладно, поехали-ка мы с тобой далее, неча время терять!

Бессонная ночь прошла в разъездах. Светало медленно, словно нехотя; туманы, повисавшие в долинах, не спеша таяли. Полусотни ехали вдоль какой-то узкой, но бурной реки, за которой уже лежала Туретчина.

– Эвон, – махнул есаул плетью, – уже не наши овцы пасутся! Тоись, – поправился он, – и наши они, почитай, коли их по ночам из расейских аулов хищничают!..

Отряд возвращался обратно в Игдыр, и казаки, теперь уже не стесняясь, посапывали в седлах.

– Война будет, – сказал вдруг Ватнин вполголоса, ни к кому не обращаясь, и глубоко, надрывно вздохнул.

Карабанов тоже подумал о войне, но страхи его были иными: он знал, что сотня мало верит в него, видит в нем чужого, непонятного человека, и заслужить эту веру Андрей сможет лишь в каких-то диких, отчаянных рубках.

– Будет, – не сразу отозвался он, – будет война, Назар Минаевич, только не тебе бы вздыхать, а мне!..

И вдруг откуда-то из ущелья вихрем выскочил на поджаром арабчаке курд и, вздыбив лошадь, заплясал на своем берегу, заголосил весело:

– Ай, гяур, гяур! Совсем плох гяур – в гости не позвал. Осман – хорош; иди, говорит, в гости. А урус – нет, жадный урус…

Казаки ехали молча, только изредка лениво поплевывали в кипящую на порогах пену. А курд смеялся, а конь его крутился чертом, а одежды горели.

Этот курд был, видимо, богат, и одет он был вот во что: малиновая куртка с разрезными от плеча рукавами, шаровары синие, в золотых шнурах, из ярких шалей пояс, сапоги желтого сафьяна, высокая чалма перевита цветными платками, сбоку кривая шашка, а на левом локте щит из буйволовой кожи, укрепленный изнутри медной сеткой.

– Плохой гяур, поганый, – кричал он через реку, – мой собака плюются… Гяура варил долго… один день, второй ночь… он вонючий, гяур. Уши урусу отрезал – плохой уши, не жирный…

Казаки молчали, но уже стали косо посматривать из-под своих папах на другой берег. Только один Ватнин как будто и не слышал ничего – как ехал впереди, так и едет. Наконец курд истощил свое остроумие и, развернув коня, задрал ему хвост, продолжая орать:

– Эй, урус, вот твой баба… вот твой бог… Мой аллах высоко, а твой бог под хвост живет…

Потом фантазия курда пошла еще дальше: высоко привстав на стременах, он начал спускать с себя шаровары.

Дениска Ожогин не выдержал, выстрелил для острастки – не попал, и курд снова рассмеялся.

Карабанов неожиданно подумал, что, случись набег турецкой орды на спящий Игдыр, и вот эта скотина может захватить его Аглаю, еще теплую, с постели, растерянную, в одной рубашонке, ничего не понимающую и жалкую в этом ее непонимании…

Назад Дальше