Этого для него было достаточно.
– Господин поручик! – закричали ему. – Вернись, благородье… Куда ты?
Захлопали суматошные выстрелы, но Лорд уже разрушал грудью стремительный поток. Словно чугунные ядра, перекатывались под его копытами камни.
Андрей едва успел выхватить шашку, как на него круто налетел, полный силы и решимости, турецкий башибузук. Сталь со звоном царапнула сердце поручика страхом, но сильные лошади уже разнесли их в стороны…
– Ой дурак! Ой дурак! – долетал с того берега голосина Ватнина…
В Пажеском корпусе его обучал фехтованию француз Шетарди – веселый и легкий, как Фигаро, он и драться учил легко и красиво. Но теперь перед Карабановым стоял не благородный противник, и не тонкое, почти ювелирное искусство владело его саблей, а животный инстинкт наживы и крови…
Казаки и пришли бы на подмогу к поручику, но воющий смерч горной воды страшил их коней, и до Карабанова долетали только их советы:
– Потрафь справа!
– По щитку-то сунь, сунь!..
– Не пущай за повода хватать!..
– Руби, а не коли: у яво панцирь!..
– Локоть отставь, срубнет…
Улучив момент, Андрей ударил снизу, отбив саблю врага в сторону, и сам не заметил, когда щит был раскроен им надвое. Еще два-три перехлеста лезвий. «Так, – решил поручик, – теперь я возьму его на финтугардэ».
– Вжиг! – пошла вперед шашка: успел увернуться, вшивая гадина…
– Ай гяур, ай гяур!
– Замолчи, собака! – прикрикнул Андрей.
Вжиг… вжиг… дзинь… дзень…
Лошади грызут одна другую – звереют тоже.
«Раз! – на тебе, получай», – и сабля курда со звоном взлетела кверху; он едва успел перехватить ее за ремень.
– Ловок, бес! – донеслась из-за реки похвала Ватнина, но к кому она относилась – к нему или к курду, Андрей сообразить не успевал.
Вжиг… вжиг…
Все-таки, что ни говори, а спасибо вам, мсье Шетарди: этот дикарь уже не наскакивает, а только защищается…
Раздалось: «Крак!» – и Андрей опустил свою шашку. «Неужели так просто убить человека?» – подумал Карабанов и удивился, что нет в нем никакой жалости. Он долго ловил недававшегося арабчака и отдал лошадь Ожогину.
– Бери! – щедро сказал поручик.
12
И двум очам полузакрытымТяжел был свет двойного дня.С. П. ШевыревСостоялся неприятный разговор. Потресов поймал его за рукав на улице, оглянулся воровато и жалко, спросил:
– Андрей Елисеевич, вы меня извините, пожалуйста, но… Нет ли у вас взаймы? Рублей сорок?
– Вы знаете, майор, – сказал Карабанов, – я давно ждал, что вы попросите у меня денег. И меня даже предупредили, чтобы я не давал их вам.
– Да? Кто?
– Капитан Штоквиц.
– Боже мой, ну что я ему сделал плохого? – приуныл майор. – Выручите, голубчик, если можете!
– И я, – досказал Андрей, – конечно, с удовольствием бы вас выручил. Я не обращаю внимания на сплетни. Но, увы и ах, сам без копейки!
Потресов сразу как-то сник, даже обмяк телом, погоны повисли на его плечах наклонно.
– Вы не поверите, но так надо, так надо. Хотя бы рублей двадцать! – И лицо у майора плаксиво вытянулось; стало его жалко – у него были такие добрые и чистые, как у ребенка, глаза…
Карабанов вынул из кармана дорогую папиросницу, полученную в приз на скачках в Красном Селе от великой княгини Евгении Максимилиановны Лейхтенбергской; крупный солитер, вправленный в платиновую подкову, хранил в себе надежду Андрея когда-нибудь кутнуть на его стоимость.
– Пошлите денщика к менялам на майдане, – щедро разрешил он майору. – Возьмите себе сколько нужно, а остальное просадим в Эривани. Берите…
– Нет, что вы, спасибо, но… не могу я вас лишить такой вещи! Извините меня…
Потресов ушел, сгорбившись. И то, что не удалось выручить человека в беде, было обидно и неприятно. Карабанов поспешил скрыться в казарме.
– Куда вы собираетесь, Штоквиц? – спросил он.
– Не хочется, гвардионус, да надо. В Эривань!
– Чего же не хочется? – вяло улыбнулся Андрей. – Там можно хотя бы попьянствовать.
– Если бы один ехал, – согласился Штоквиц, – так и запьянствовал бы, наверное. А то ведь со мной еще полковник Хвощинский… Сам не пьет и другим не дает! Согласитесь, что это самая противная категория людей.
– И надолго? – спросил Андрей, а в глотке у него уже стало сухо, как тогда, в дорожной харчевне, когда впервые услышал ее имя.
– Да черт его знает, поручик! – продолжая собираться, ответил Штоквиц. – Все зависит от того, как совещание. День или два, наверное. А потом, я думаю, откроем границу для эшелонов. Государь император, говорят, уже выехал из столицы и направился в Кишинев…
Штоквиц ушел, и Карабанов, оставшись один, тяжело задумался, – так обдумывают ночное убийство, так интриганы готовят свои поклепы, так игроки решают судьбу последней карты. В этом случае Андрею было нелегко… Молодой, быстрый, далеко не дурак, порывистый в чувствах, он никогда не смущался положением любовника при замужней женщине и пользовался одинаковым успехом, начиная от дачных вертепов на Полюстровских водах и кончая темными будуарами пожилых великосветских барынь. Но к Аглае он всегда относился честно: рядом с ней и он бывал другим – лучше и чище…
Однако теперь, оторванный от прежней жизни, заброшенный в самое захолустье империи, где его никто не знал и он – никого, Карабанов был одинок, и Аглая была последним звеном в его прошлом. Старое влечение к ней, как зерно, долго пролежавшее под спудом земли, вдруг созрело и взошло свежим зеленым побегом – любовью, – так хотелось думать Карабанову об этом чувстве.
И весь день он ходил по душному Игдыру как пьяный, в каком-то сладком полусне. И виделось ему при дневном свете то, что дано человеку видеть только ночью. Бывает же такое. Ну куда человеку деться?..
Сел на завалинке играть с прапорщиком Латышевым в шахматы. Прапорщик хотя играл и хуже Андрея, но раздражал его комментариями.
– Я возьму у вас коня, – предупреждал поручик.
И, в раздумье берясь за патрон от «смит-вессона», заменявший фигуру коня, Латышев с пафосом декламировал:
– Что ты дремлешь, конь ретивый, что ты шею опустил?..
Карабанов говорил ему:
– Здесь можете ходить слоном.
И прапорщик, хватаясь за пуговицу от солдатского мундира, заменявшую фигуру, вспоминал из басни Крылова:
– Слона-то я и не приметил…
Наконец все это надоело Андрею, и он перевернул шахматную доску с патронами и пуговицами ко всем чертям собачьим:
– Да что вы, прапор, будто гимназист, хрестоматию мне тут зубрите? Играть так играйте, а просвещать меня не советую!..
Не зная, куда деть себя, пошел на базар. Очертя голову ринулся Андрей Карабанов в этот яркий азартный омут. Шум, толкотня и запахи оглушили его. Карабанов жевал кишмиш, лез пальцами в бочку с дегтем, с видом знатока стучал ногтем по кувшинам. Из озорства отдернул на одной красотке чадру, плетенную из конского волоса, и в ответ на его дерзость старый повелитель, толстоносый грязный айсор, издал глухое шипение.
– Ну, не шипи, – сказал Андрей ревнивцу. – Я вот у тебя эту бирюзу покупаю…
Чья-то рука легла ему на плечо: это был Клюгенау.
– Не советую покупать, – с усмешкой заметил барон. – Бирюза – камень зловещий. Столетиями она растет на костях людей, умерших от безнадежной любви. Пойдемте-ка лучше со мной и послушаем пение нищих «сатаров»!
Прислонясь тощей спиной к стене караван-сарая, нищий перс сидел на солнцепеке, раскинув босые черные пятки. Впалый и влажный рот его был полуоткрыт, вокруг него кружились знойные зеленые мухи. Он был одет в русский полушубок, вывернутый шерстью наружу; по голой груди его, бронзовой от загара, медленно струился грязный пот. Лицо сатара было матово-зеленоватым, и узкие персидские глаза томно посмотрели на офицеров.
– Восточный соловей, неподражаемый Рубини из Баязета! – сказал Клюгенау и бросил перед певцом монету.
Сатар достал из-за спины медную тарелку. Первый звук его голоса был печален и напоминал далекое эхо в горах. Но вот певец оживился, высокая нота, дребезжа и вибрируя, взлетела куда-то к пыльному небу. От напряжения пальцы на ногах сатара широко растопырились. Кадык на его шее, острый и шершавый, круто перекатился под мокрой от пота кожей, и он закрыл лицо тарелкой.
– Боже мой! – удивился Карабанов и невольно вздрогнул: в этом напеве он услышал отклик своим желаниям, каждый звук голоса опадал на него, казалось, расплавленными каплями. – C’est etonnant! Mais on n’y peut rien comprendre, – добавил он, повторив по-русски: – Удивительно! Но тут ничего нельзя понять…
– Обратите внимание, – сказал Клюгенау задумчиво. – Этот сатар переплетает одну ноту с другой, словно нити в драгоценном хорасанском ковре. И притом, где же тут предел законам человеческого дыхания, если эти нити у него бесконечны?
– Я больше не могу, – сказал Андрей и отвел тарелку от лица сатара.
Нищий, впавший уже в какой-то экстаз, продолжал свой мотив, и только тут поручик увидел, каких трудов ему стоит пение: лицо сатара было обезображено выражением муки; искривленное и уродливое, оно было почти отвратительно…
– Вот тебе еще! – бросил поручик монету нищему и в этот момент увидел Аглаю.
Рассеянно озираясь, она пробиралась через толпу, а за ней следовал денщик мужа с громадной корзиной овощей на плечах. Андрей, расталкивая ораву торгашей, кинулся вслед за ней, перехватил за локоть:
– Аглая, постой… Ты нужна мне… Постой!
Она остановилась.
– Зачем я тебе, Андрей?
– Аглая! Я был лишен тебя целых два года. Но сейчас, когда ты рядом, когда ты меня любишь…
– Я не люблю тебя, Андрей. Нет. Не люблю.
– Это неправда. Я приду к тебе сегодня.
– Не смей и думать.
Поток людей вертел их в своей толчее и нес куда-то.
Андрей не выпускал локтя женщины.
– Ну скажи хоть одно слово, – просил он.
– Уйди, Андрей. Вон идут офицеры. Боже мой, что я стану говорить дома?
– Аглая, скажи – ты думаешь обо мне, да?
– Нет, Андрей, не думаю.
– Ну, так я приду к тебе и заставлю думать…
– Андрей, мой милый. – Аглая остановилась. – Забудь меня… И не смей приходить: я посажу денщика у дверей, и он тебя не пустит!..
День этот прошел в каком-то душном угаре. Вечером принял рапорт от урядника.
– Лошади здоровы, – сказал Трехжонный.
– А люди? – спросил Андрей.
– Здоровы, – вздохнул урядник. – Люди не лошади: им ничего не сделается. А вот – лошадь!..
– Я тебе уже говорил, что доклад надо начинать с людей, а не с лошадей… Понял?
– Да чего тут не понять… Вот я и говорю, что лошади здоровы и люди тоже…
Настала ночь. Карабанов отчаянно решился. Денщика, как и следовало ожидать, у дверей не было. Но сами двери были приперты изнутри чем-то тяжелым. Андрей тихо постучал. Бродячая собака подошла к нему из темноты и, помахивая хвостом, обнюхала полы его шинели.
– Иди, иди, – сказал он ей, – не до тебя мне сейчас…
Обойдя саклю вокруг, Карабанов забрался в колючие заросли терновника. Выпутываясь из цепких ветвей, подошел к окну, задернутому занавеской. «Наверное, здесь», – решил он. Андрей, придерживая шашку, неслышно перекинул ноги через подоконник…
Аглая спала глубоким сном, разметавшись на широкой тахте, удивительно прозрачная и светлая. Поручик тихо присел с ней рядом, погладил ее колено.
– Аглая, – шепотом позвал он, – проснись…
Женщина проснулась как-то рывком, стремительно вскочила на ноги, в одной сорочке, босая, отбежала к стене.
– Ой, кто здесь?
– Не бойся, это я…
– Зачем ты пришел? Я же ведь просила тебя…
– Прости, – повинился он.
– Уйди сейчас же, Андрей!
Карабанов медленно приблизился. Губы женщины мелко вздрагивали, когда он целовал ее.
– Ты любишь меня? – спросил он.
Она молчала.
– Почему ты молчишь?
– Я пропаду с тобой!
– Ну и пропадай, – сказал он, и шинель сползла с его плеча на пол…
– Андрей, – уже не защищаясь, а только закрывая лицо ладонями, почти умоляла она. – Ну что ты делаешь, Андрей? Уйди, я же ведь просила тебя…
– Я так хочу, – ответил он и продолжал ласкать, жестоко и бесстыдно…
И на вторую ночь он пришел снова. Она лежала перед ним, уже открытая вся, робкая и доверчивая.
– Ты мой милый, – говорила она. – Я даже не знала, что все это так… так хорошо! Если бы ничего у меня в жизни не осталось больше, то стоило бы жить, чтобы принадлежать тебе…
Он поцеловал ее, и она спросила:
– Боже мой, что же дальше-то будет? Ты знаешь?
– Нет, – признался он.
– Вот и я не знаю…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дальше был Баязет.
Ночные всадники
24 апреля царь прибыл в Кишинев и подписал манифест о войне… Мы еще не могли предвидеть тогда всего, что лежало за горами Агрыдагского перевала, но само звучание этого слова – «Баязет» уже дразнило и распаляло наше воображение. Издалека он казался нам даже прекрасным. Главные силы армии были брошены на Каре и в долины Евфрата; генерал Тер-Гукасов отчленил нас от своего отряда, и полковник Хвощинский открыл перед нами ворота Баязета; об этом прекрасном человеке я всегда буду вспоминать с особенным уважением…
Штабс-капитан Ю. Т. Некрасов
1
В горах лежали снега, проливные дожди, нагнанные ветрами с Каспия, лили три дня подряд, расквашивая и без того дурные дороги, потом на землю хлынуло солнечным нестерпимым жаром, грязь быстро испепелило в горькую пыль, и тогда по этой пыли, проклиная ее и глотая ее, двинулся баязетский эшелон Эриванского отряда…
Арарат – как зернистые головы рафинада в синей обертке древних небес; он слева от дороги, а сама дорога – будто дьявол проложил ее здесь: раскидал кое-как камни, повырывал деревья, напетлял, напутал и перекинул на страх путникам легкие скрипучие мостки над ущельями. Орговский пост!.. Кордонные казаки сворачивают службу: хранить уже нечего, коли прошла вперед армия. Дорога забирает вправо, потом все вверх и вверх… Чингильский перевал; пока пройдешь его, захочешь рубаху переменить, нелюбимую жену вспомнишь, лютому врагу обиды простишь.
«Агры-Даг» – таково название горным страхам.
– Слава, богу, – крестятся пожилые, когда перевал закончился, – теперь, кажись, от неба к земле идем!..
И вдруг за поворотом зовет петух, выходит на крыльцо в паневе и бусах девка Алена, визжат на коромысле пустые ведра, толкуют старички на завалинках, пятистенки смотрятся в ущелье резными окнами, потянуло из труб над избами ядреным духом печеного хлеба.
Но – нет: здесь не напоят солдата водой, не всплакнут по его судьбине, доведя до околицы, старая бабка не сунет в ранец печеных яичек, не дадут глотнуть молочка. Угрюмо и одичало проходят русские солдаты через такие деревни: молокане да духоборы, беглецы из России, они притулились к туркам, ищут за горами высокими свою веру.
– Ать-два… Ать-два! – иногда кричат офицеры.
Идет вперед армия – лишь один ее эшелон, а сколько таких эшелонов проходит сейчас, и земляки где-то уже шагнули через Дунай – навстречу славянам: там-то небось веселье!..
– Кто там язык оттянул? – кричит из седла Штоквиц. – Или по морде не получал давно? Прекратить! Здесь камни едва дышат – вот-вот жахнет обвалом…
Спустились еще ниже. Вот уже и долины – солончаки, сады и мельницы. Армянские аулы, курдские шатры плещутся шелками в ущельях, в зелени бузины. Пахнуло живым, человеческим. Дорога распахнулась пошире.
Вода плещется в бурдюках, замотанных в мокрые циновки. Трещат по камням, как митральезы, лазаретные линейки и аптечные двуколки. Крякают на ухабах артиллерийские фургоны. Ракетные станки[2], словно одобряя все это, кивают треногами на поворотах. Важно плывут заноздренные в кольца верблюды: на их горбах ящики с гранатами, патронами в переметных хурджинах, плоты из гуттаперчи для переправ через реки. Следуя за эшелоном, дымят походные кузни; два коваля, ефрейтор и солдат, тут же, скинув мундиры, бьют молотками по железу, спешат не отстать от эшелона. И совсем уже в хвосте отряда, невидимая в облаке пыли, орущая и блеющая, тащится гонимая гуртоправами баранта овец – запас жира и мяса для баязетского гарнизона.
Идет солдат, шагает солдат. На всю войну отпустили ему 182 патрона, и учили его фельдфебели так:
– Ты, деревенщина, три выстрела дай, а потом – беги; коли добежал живой, – сучи яво штыком, нехристя, о пальбе же забудь теперича, потому как не твоего это ума дело!..