Иначе говоря, перед нами мрачный экспериментатор, который на доступном ему пространстве взялся вернуть мир к его изначальной сути, извращенной “вредными химерами” современной морали. Этот ключ к сердцу “кровавого барона” спустя столетие подойдет и к его праправнуку. Фигура начальника Азиатской дивизии, “сумрачного бойца”, как называл его харбинский литератор Альфред Хейдок, тоже будет окружена мифами и тоже станет знаком тех еще смутных идейных веяний, которые, как всегда на переломе эпох, должны быть в ком-то воплощены, прежде чем будут сформулированы и высказаны.
2
Преступление “хозяина Даго” потрясало уже одним тем, что маяк, символ надежды и спасения, он сделал орудием зла, вестником гибели. Однако правдивость этой истории вызывает сомнения.
Маяк Дагерорт (от шв. dager – свет и ort – мыс), по-эстонски – Кыпу, был построен во времена Ганзейского союза и существует по сей день. На протяжении столетий каждую ночь с 15 марта до 30 апреля и с 15 августа до 30 сентября на вершине его сложенной из булыжного камня 36-метровой башни, на каменной решетке, обеспечивающей тягу, разводили громадный костер из сухих смолистых дров. Зажигали его спустя час после захода солнца и тушили за час до восхода. В тихую погоду свет был виден на расстоянии до 15 миль.
Купив имение Гогенхельм, Унгерн-Штернберг по обычаю обязан был взять на себя обременительную заботу о маяке. На поддержание огня ежегодно требовалось до двух тысяч кубических саженей дров, а за триста лет, в течение которых существовал Дагерорт, лес вокруг вырубили, дрова приходилось возить издалека, да еще и с подъемом в гору. На содержание маяка новый хозяин Гогенхельма просил у казны пять тысяч рублей серебром в год, но получал только по три тысячи, а с 1796 года, после смерти Екатерины II, все выплаты прекратились. Маяк тем не менее продолжал действовать. Дрова поставляли крепостные барона, за что были избавлены от других повинностей. Башню с “застекленным бельведером” можно оставить на совести де Кюстина или его информаторов, а при тогдашнем способе эксплуатации маяка сама идея о возможности подавать с него “ложные сигналы” кажется малоправдоподобной[9].
Разумеется, обманные огни можно было зажигать и в других местах, но это обвинение снял с барона венгерский исследователь Иштван Чекеи. Его интерес к нему пробудил роман Мора Йокаи “Башня на Даго”. После окончания Первой мировой войны Чекеи начал преподавать в университете в Тарту; здесь он изучил в местном архиве материалы судебного процесса 1802 года и обнаружил, что о фальшивых маяках на суде не было и речи, обвинение в убийстве моряков также не выдвигалось. Барон всего лишь вылавливал и присваивал грузы с потерпевших крушение кораблей, не соблюдая, правда, регламентировавшие этот промысел нормы берегового права[10]. По мнению Чекеи, подлинной причиной столь сурового приговора стала земельная тяжба между ним и прежним владельцем Гогенхельма, его университетским товарищем графом Штенбоком, который в то время занимал должность эстляндского генерал-губернатора и использовал свое служебное положение для борьбы с конкурентом. Видимо, его стараниями в Ревеле сразу после процесса вышла анонимная брошюра, где впервые была обнародована версия о пиратстве барона. Весь тираж скупила и уничтожила семья подсудимого, уцелел единственный экземпляр[11].
Чекеи увидел в Унгерн-Штернберге не кровожадного разбойника в чине камергера и с университетским образованием (это-то и волновало!), а трагическую жертву собственной исключительности в грубой и чуждой ему провинциальной среде: “Барон был человеком прекрасного воспитания, необыкновенно начитанным и образованным. С молодости он вращался в высших сферах, был бесстрашным моряком, знающим и трудолюбивым землевладельцем, хорошим отцом. Он был строг и к себе, и к окружающим, при этом справедлив, славился щедростью и проявлял заботу о своих людях. Для них он построил церковь. Он страдал ностальгией по прошлой жизни и отличался нелюдимостью. Местная знать не могла по достоинству оценить незаурядную личность барона”.
Если бы праправнук прочел эту характеристику, он мог бы применить к себе почти каждое слово. Роман Федорович Унгерн-Штернберг обладал теми же феодальными добродетелями, какие приписывал Чекеи своему герою, – храбростью, щедростью, стремлением заботиться о подчиненных. Точно так же он слыл нелюдимом и страдал от непонимания окружающих. Он тоже получил хорошее воспитание, знал языки, компетентно рассуждал о буддизме и конфуцианстве, что не мешало ему жечь людей живьем и отдавать воспитанниц Смольного института на растерзание солдатне. Тип палача-философа только еще входил в жизнь Европы, и современники замирали перед ним в растерянности. Чтобы устранить это противоречие, одни искренне считали вымыслом жестокость Унгерна, другие столь же искренне подвергали сомнению его образованность. Первые предпочитали говорить о “вынужденной суровости при поддержании дисциплины”; вторые, вопреки фактам, называли барона “дегенератом”.
Приблизительно так же Чекеи воспринимал его прапрадеда. Он был уверен, что этот начитанный и даровитый человек не мог быть пиратом и пострадал дважды: сначала от судебного произвола, затем – от фантазии романистов и поэтов. Однако легенды редко возникают на пустом месте. Было, значит, в “хозяине Даго” нечто такое, что заставляло верить истории о ложном маяке или обманных огнях, как позднее верили любому слуху о свирепости его потомка.
Символично, что по приезде из Польши в Петербург Отто-Рейнгольд-Людвиг Унгерн-Штернберг русифицировал второе из трех своих имен и превратился в Романа, и это же имя при поступлении в гимназию получил его праправнук, при крещении названный иначе.
Роберт и Роман. от Австрии до Амура
1
В плену Унгерн сказал, что не считает себя русским патриотом, и своей “родиной” назвал Австрию. Действительно, родился он не на Даго, как обычно указывается, а в австрийском Граце. Точная дата его рождения долго оставалась спорной, лишь недавно американский историк Уиллард Сандерленд съездил в Грац, нашел лютеранскую церковь, где крестили Унгерна, и по записи в церковно-приходской книге установил ее окончательно – 10 (22) января 1886 года[12].
По принятой в немецких дворянских семьях традиции, позволяющей иметь не одного небесного покровителя, а троих, мальчик при крещении получил тройное имя – Роберт- Николай-Максимилиан. Позднее последние два были отброшены, а первое заменено наиболее близким по звучанию начального слога славянским – Роман. Оно ассоциировалось и с фамилией царствующего дома, и с суровыми добродетелями древних римлян, и к концу жизни стало казаться как нельзя более подходящим его обладателю, чья отвага и фанатичная преданность свергнутой династии были широко известны. По отцу, Теодору-Леонгарду-Рудольфу, сын стал Романом Федоровичем.
Отец, младший ребенок в семье, при четырех старших братьях на сколько-нибудь значительное наследство рассчитывать не мог, но в 1880 году двадцатитрехлетним юношей он женился на девятнадцатилетней Софи-Шарлотте фон Вимпфен, уроженке Штутгарта[13]. Невеста принесла ему солидное приданое. Супруги много путешествовали по Европе, пока не осели в Граце. Их первенец родился только на шестом году брака. Еще три года спустя появился на свет второй сын, Константин-Роберт-Эгингард.
После его рождения семья перебралась в Ревель, но еще раньше, летом 1887 года, Теодор-Леонгард-Рудольф совершил поездку по Южному берегу Крыма с целью изучить возможности развития там виноградарства. Путешествие было предпринято по заданию Департамента земледелия Министерства государственных имуществ. Свои выводы Унгерн-старший изложил в объемистом сочинении с цифрами и схемами, но как доктор философии, а не только геолог, попутно высказал ряд соображений, столь же любопытных, сколь и неуместных рядом с таблицами сравнительного плодородия крымских почв.
“Россия, – пишет он, например, – страна аномалий. Она одним скачком догнала Европу, миновав ее промежуточные стадии на пути к прогрессу”. В доказательство этого тезиса приводится следующий факт: от проселочных дорог Россия перешла к железным, а шоссейных практически не знала. В то время мало кто задумывался о том, что, прямо с проселка встав на рельсы, страна вот-вот покатится по ним к революции.
Это труд профессионала, знакомого и с почвоведением, и с химией, что не исключает склонности автора к своеобразному прожектерству. Если сын будет вынашивать планы создания ордена рыцарей-буддистов для борьбы с революцией, идея отца хотя и скромнее, заквашена на тех же дрожжах: для пропаганды виноделия среди крымских татар он предлагал учредить “класс странствующих учителей”. Этих бродячих проповедников автор изображал чуть ли не мучениками идеи, предупреждая, что их миссия потребует “много самопожертвования” и “при выборе таких лиц следует поступать с крайней осмотрительностью”. Крымские татары как мусульмане с понятной враждебностью относились к виноградной лозе, но стремление обставить хозяйственное предприятие конспирологической атрибутикой, облечь его в формы служения и подвижничества все-таки не совсем типично для нормального чиновника. Зная младшего Унгерна, в отце можно усмотреть зародыш тех черт, которые в полной мере проявятся в сыне.
Унгерн-старший страдал каким-то нервным расстройством. То ли это и послужило причиной развода, то ли отношения с женой довели его до психиатрической лечебницы, сказать трудно. Так или иначе, но в 1891 году супруги Унгерн-Штернберги со скандалом разошлись, пятилетний Роман и двухлетний Константин остались с матерью. Через три года она вышла замуж за барона Оскара Хойнинген-Хюне. Второй ее брак оказался более удачным; Софи-Шарлотта прожила с мужем до самой своей смерти в 1907 году и родила еще одного сына и двух дочерей.
Впоследствии сложилось мнение, будто она мало уделяла внимания первенцу, который с детства был предоставлен самому себе. Если даже и так, это не отразилось на его отношениях с единоутробным братом и сестрами. Они оставались вполне родственными даже после того, как мать умерла, но с отчимом Унгерн не поладил. Мальчик не слишком уютно чувствовал себя в семье, что не могло не сказаться на его характере. С родным отцом он, похоже, никаких связей не поддерживал на протяжении всей жизни. Не осталось ни малейших следов его участия в судьбе сына.
Во время Гражданской войны рассказывали, что отец Унгерна был зверски убит крестьянами в 1906 году, при “беспорядках” в Эстляндской губернии, и это якобы навсегда “положило в сыне глубокую ненависть к социализму”. Такого рода историями нередко оправдывают тех, чья жестокость не поддается рациональному объяснению. О состоявшем в Монголии при Унгерне легендарном душегубе Сипайло тоже говорили, будто в ургинских застенках он мстит за свою вырезанную большевиками семью. По крайней мере, словарь прибалтийских дворянских родов, изданный в Риге перед Второй мировой войной, датой смерти Теодора-Леонгарда-Рудольфа (Федора) Унгерн-Штернберга называет 1918 год, а ее местом – Петроград. Обстоятельства, при которых он погиб или умер, неизвестны.
2
До четырнадцати лет Унгерн обучался дома, в 1900 году поступил в ревельскую Николаевскую гимназию, но через два года был исключен. “Несмотря на одаренность, – пишет его кузен Арвид Унгерн-Штернберг, – Роман вынужден был покинуть гимназию из-за плохого прилежания и многочисленных школьных проступков”. Отчим решил, что при таком характере ему больше подойдет военное учебное заведение, и отдал пасынка в петербургский Морской корпус. Родной отец в этих хлопотах никак не участвовал. Он тогда жил в Петербурге, но даже билет на право брать мальчика в отпуск был выписан на другое лицо.
Семью годами позже Унгерн аттестовался начальством как “очень хороший кадет”, который “любит физические упражнения и очень хорошо работает на марсе”, при этом ленив и “не особенно опрятен”. Сохранился внушительный список его “проступков”, регулярно караемых сидением в карцере. Всё это преступления достаточно невинные: “вернулся из отпуска с длинными волосами”, “курил в палубе”, “бегал по классному коридору”, “не был на вечернем уроке Закона Божия”, “потушил лампочку в курилке перед входом офицера”, “дурно стоял в церкви”, “уклонялся от утренней гимнастики” и т. д. Постоянно фигурируют какие-то состоящие под строжайшим запретом, но любезные сердцу шестнадцатилетнего кадета Унгерн-Штернберга “ботинки с пуговицами”.
О его характере можно судить по тому, что он способен был сбежать из-под ареста, пока дежурный уносил посуду после обеда, и вызывающе “разгуливал по шканцам”. Отроческое бунтарство сочеталось в нем с мрачностью и застенчивостью. При чтении реестра его проказ нельзя не заметить, что почти все они совершались не в компании сверстников, а в одиночестве.
Со временем он начинает хуже учиться. Автор очередной аттестации, указывая на его грубость и неопрятность, делает далеко идущий вывод: “Весьма плохой нравственности при тупом умственном развитии”. В последнее поверить трудно, тем не менее в 1904 году Унгерн оставлен на второй год в младшем специальном классе. Еще через полгода родителям предложено “взять его на свое попечение”, поскольку поведение их сына “достигло предельного балла (4) и продолжает ухудшаться”. Мать и отчим предупреждены, что в любом случае, возьмут они его домой или нет, из корпуса он будет отчислен.
“Вскоре после начала Русско-японской войны, – не без умиления повествует первый биограф Унгерна, Николай Князев, – на утренней поверке как-то недосчитались троих гардемарин младшего класса; одного из них, конечно, звали Романом”. В действительности ничего подобного не было, хотя сам Унгерн тоже говорил, что добровольно оставил Морской корпус, дабы попасть на войну с японцами. Документы это опровергают, но можно допустить, что положение второгодника было для него унизительно, отношения с начальством испортились вконец, поэтому он решил ехать на войну и “предельным баллом” по поведению сознательно провоцировал свое исключение.
С помощью отчима Унгерн оформился вольноопределяющимся в 91-й Двинский пехотный полк, но повоевать ему не удалось. На Дальний Восток он попал в июне 1905 года, когда бои уже прекратились. Рассказы о его ранениях и полученном им Георгиевском кресте (или даже трех) за храбрость – легенда. Правда, послужной список Унгерна сообщает, что он был награжден “светло-бронзовой” медалью “за поход в Русско-японскую войну”, а всем нижним чинам, прибывшим в действующую армию после сражения под Мукденом, которое Николай II постановил считать концом войны, давали такую же медаль, но “темно-бронзовую”. Это позволяет допустить, что в каких-то диверсионных вылазках Унгерн все-таки успел поучаствовать[14].
Вольноопределяющийся должен был прослужить в армии один год. По истечении этого срока Унгерн вернулся в Петербург и поступил сначала в Инженерное военное училище, где проучился очень недолго, затем – в Павловское пехотное. Здесь он прошел “полный курс наук” и в 1908 году был произведен в офицеры, но не в подпоручики, как следовало ожидать по профилю училища, а в хорунжие 1-го Аргунского полка Забайкальского казачьего войска. Странное для “павлона”, как называли павловских юнкеров, производство и назначение Арвид Унгерн-Штернберг объяснял тем, что его кузен мечтал служить в кавалерии, а выпускнику пехотного училища “возможно было осуществить это желание только в казачьем полку”. Назначению предшествовала обязательная в таких случаях процедура приписки к одной из забайкальских станиц.