Самодержец пустыни. Барон Р.Ф.Унгерн-Штернберг и мир, в котором он жил - Леонид Юзефович 5 стр.


То, что из всех казачьих войск Унгерн выбрал второразрядное Забайкальское, его враги объясняли “шкурным” стремлением получить большие “проездные и подъемные”, а поклонники – увлеченностью “просторами и дебрями Забайкалья”, которые “приглянулись” ему по дороге в Маньчжурию и где могла “найти приют его мятущаяся душа”, но скорее всего, причина в другом: как раз в то время поползли слухи о надвигающейся новой войне с Японией, и он хотел быть поближе к будущему театру военных действий.

3

В мирное время Забайкальское казачье войско выставляло четыре “первоочередных” полка шестисотенного состава – Читинский, Нерчинский, Верхнеудинский и Аргунский, базировавшийся на железнодорожной станции Даурия вблизи китайской границы. Здесь Унгерн начал службу и быстро стал превосходным наездником. “Ездит хорошо и лихо, в седле очень вынослив”, – аттестовал его командир сотни.

В августе 1921 года, когда он попал в плен к красным, на одном из допросов было сделано краткое описание его внешности. В нем отмечено: “На лбу рубец, полученный на Востоке, на дуэли”. По словам Врангеля, хорошо запомнившего этот шрам, рана от полученного тогда шашечного удара заставляла Унгерна всю жизнь мучиться “сильнейшими головными болями” и “отражалась на его психике”. Говорили, будто из-за нее он временами даже терял зрение.

В начале XX века дуэли в русской армии не были запрещены, напротив, поощрялись как средство поддержания корпоративного сознания офицерства. Традицию столетней давности искусственно реанимировали сверху, соответственно усилился элемент государственной регламентации в этой деликатной сфере. Поединок перестал быть интимным делом двоих. Необходимость дуэли определялась офицерскими судами чести, за чьей деятельностью надзирали командиры полков и начальники дивизий. Они же выступали арбитрами в спорных вопросах. В результате, как это всегда бывает, когда обычай превращается в писаный закон, священный некогда ритуал утратил былую значимость.

В дивизии, где служил Унгерн, произошел, например, такой инцидент. Один офицер нанес другому “оскорбление действием”, и суд чести вынес постановление о необходимости поединка. Противники сделали по выстрелу с дистанции в двадцать пять шагов, после чего помирились. Выяснилось, однако, что накануне секунданты одного из них предложили секундантам другой стороны не заряжать пистолетов, а обставить дело лишь “внешними формальностями”. Те отказались, и двоим офицерам, решившим вместо дуэли устроить ее имитацию, по приговору суда чести пришлось покинуть полк.

Казалось бы, иницидент исчерпан, виновные наказаны, но начальник дивизии был возмущен. “Нравственные правила и благородство исчезают в офицерской среде, – пенял он полковым командирам, – и среда эта приобретает мещанские взгляды на нравственность и порядочность”. Негодование было вызвано тем, что изгнанию не подверглись и секунданты противной стороны. Ведь они, выслушав порочащее их предложение, не потребовали сатисфакции, а довольствовались докладом о случившемся. Да и суд чести, не настояв на обязательности еще двух поединков, не оправдал ни имени своего, ни предназначения[15].

Обвинить Унгерна в “мещанских взглядах на нравственность” не мог бы никто, но через полтора года службы в Даурии ему пришлось оставить полк. Причиной послужила не дуэль, а опять же то обстоятельство, что она не состоялась в ситуации, когда обойтись без нее было нельзя.

На попойке в офицерском собрании Унгерн поссорился с сотником Михайловым, и тот при всех назвал его проституткой. Барон почему-то смолчал и мало того, что в ближайшие дни не послал обидчику вызов, но даже не потребовал извинений. Возмущенные офицеры созвали суд чести, однако Унгерн не пожелал ничего объяснять. Что побудило его так себя вести, неизвестно. В трусости его никто никогда не обвинял, но в итоге и ему, и Михайлову предложили перевестись в другой полк. Их поединок так и не состоялся, а шрам на лбу Унгерн получил уже на новом месте службы, в Благовещенске-на- Амуре. Правда, это была не “дуэль”, как говорил он сам, а тоже пьяная ссора, перешедшая в рубку на шашках.

Об этом в 1926 году в Пекине написал бывший офицер Голубев, поименно перечислив входивших в состав суда чести и решавших участь барона офицеров-аргунцев. Сам Унгерн говорил, что свой шрам он получил “на Востоке”. В Иркутске, где проходил допрос, так можно было сказать про Дальний Восток, но не про соседнее Забайкалье. Видимо, Унгерн имел основания не только не вызывать на дуэль оскорбившего его Михайлова, но и отказаться объяснять причины своего отказа. Есть в этой темной истории какая-то психологическая убедительность.

По другой, менее обоснованной версии, пьяная ссора, в которой Унгерну разрубили лоб, произошла в Даурии. После излечения он вызвал обидчика на дуэль, а поскольку тот не принял вызов, оба были исключены из офицерского состава полка.

Так или иначе, но Унгерн перевелся в Амурский полк – единственный штатный полк Амурского казачьего войска. В 1910 году он покинул Даурию, чтобы возвратиться туда через восемь лет и превратить название этой станции в символ белого террора и едва ли не иррационального ужаса.


Как всюду на русском Дальнем Востоке, немалый процент жителей Благовещенска, где располагались квартиры Амурского полка, составляли китайцы и корейцы. После недавних слухов о близящейся войне с Японией относились к ним с подозрением. В каждом узкоглазом парикмахере, содержателе бань, торговце пампушками или гороховой мукой готовы были видеть переодетого офицера японского Генерального штаба. В местных куртизанках тоже подозревали агентов иностранных разведок.

В 1913 году приамурский генерал-квартирмейстер Алексей Будберг (через пять лет он станет военным министром в правительстве Колчака) разослал командирам полков следующее циркулярное письмо: “Штаб Приамурского военного округа получил совершенно секретные сведения, указывающие на то, что во многих общеувеселительных учреждениях, находящихся в пунктах расположения войск округа, очень часто можно встретить гг. офицеров в обществе дам, обращающих на себя внимание своим крикливым нарядом, говорящим далеко не за их скромность. При выяснении этих лиц нередко оказывалось, что таковые именуют себя гражданскими женами того или иного офицера, а при более подробном обследовании их самоличности устанавливалось, что их можно видеть выступающими на подмостках кафешантанов в качестве шансонеток или же находящимися в составе дамских оркестров, играющих в ресторанах разных рангов на разного рода музыкальных инструментах, причем большая часть таких шансонеток и музыкантш – иностранки. Интимная близость этих особ к гг. офицерам ставит их в отличные условия по свободному проникновению в запретные для невоенных районы, т. к. бывая в квартирах гг. офицеров, они пользуются не менее свободным доступом ко всему тому, что находится в квартирах их, – как секретному, так и несекретному. А если к этому прибавить состояние опьянения и связанную с последним болтливость, то становится ясно, что лучшим условием для разведки являются вышеизложенные обстоятельства, а самым удобным контингентом для разведывательных целей являются: шансонетки, женщины легкого поведения, дамы полусвета, оркестровые дамы. Причем в каждой из них есть еще и тот плюс, что в силу личных своих качеств (как, например, красота) каждая может взять верх над мужчиной, и последний, подпав под влияние женщины, делается послушным в ее руках орудием при осуществлении ею преступных целей включительно до шпионства”.

В программу русских цирков входила женская борьба, проводились первенства. Женщины-артистки в многоязычных, бурно растущих городах Дальнего Востока тем более тогда никого не удивляли, но под пером генерал-квартирмейстера они предстают созданиями коварными и крайне опасными. Капитаны и поручики легко становятся их жертвами. Кажется, Будберга больше тревожат сами офицеры, чем те секреты, которые могут выведать у них иностранные разведки через “оркестровых дам” и кафешантанных певичек. Сквозь формы армейского циркуляра, комичного в архаически-казенном обличении “злых женок”, прорывается печальное сознание слабости современного мужчины.

К Унгерну подобные опасения не относились ни в коей мере. Если он и посещал популярный у офицеров публичный дом “Аркадия” (полковое начальство регулярно предупреждало об опасностях этого “заведения”), едва ли такие визиты доставляли ему много радости. Женщины всегда мало его волновали. С однополчанами он тоже близко не сходился, так как “в умственном отношении стоял выше среднего уровня офицеров-казаков” и держался “в стороне от полковой жизни”. Это связано было и с его застенчивостью, от которой он не вполне избавился даже в зрелые годы. Один из мемуаристов назвал ее “дикой”.

В юности Унгерн много читал на разных языках. Немецкий и русский были для него одинаково родными, хотя по-русски он говорил “с едва уловимым акцентом”. Об этом пишет служивший под его началом Князев, добавляя, что “мысли отвлеченного характера легче и полнее барон выражал по-французски”, а по-английски “читал свободно”. По словам Оссендовского, в разговорах с ним Унгерн попеременно пользовался всеми этими четырьмя языками.

“Обладает мягким характером и доброй душой”, – свидетельствует служебная аттестация, выданная ему в 1912 году. К этой характеристике следует отнестись без иронии, но с немаловажной поправкой: пьяный, Унгерн был способен на самые грубые и эксцентричные выходки. Похоже, результатом одной из них стала пощечина, уже в годы Первой мировой войны при неизвестных обстоятельствах полученная им от генерала Леонтовича. Алкоголь рано сделался его проклятьем и одновременно – спасением от депрессии, которой, судя по всему, он страдал с молодости. Другим эффективным способом борьбы с ней были разного рода рискованные предприятия, в его лексиконе – “подвиги”.

Однажды Унгерн заключил пари с офицерами-однополчанами. Он обязался, не имея при себе ничего, кроме винтовки с патронами, и питаясь только “плодами охоты”, на одной лошади проехать несколько сотен верст по глухой тайге без дорог и проводников, а в заключение еще и “переплыть на коне большую реку”. Об этом пари слышали многие, но маршрут называли разный. В качестве начального и конечного пунктов указывались Даурия и Благовещенск, Благовещенск и Харбин, Харбин и Владивосток. Соответственно расстояние колебалось от 400 верст до тысячи, а в роли “большой реки” выступали то Зея, то Амур, то Сунгари. Врангель в своих мемуарах отправил Унгерна в тайгу на целый год, но дал ему в спутницы собаку. Другой мемуарист заменил лошадь ослом, а к собаке добавил охотничьего сокола; этот любимец барона будто бы постоянно восседал у него на плече, навсегда оставив там следы своих когтей. В главном, однако, сходились все – абсолютно не зная дальневосточной тайги, Унгерн прошел намеченный маршрут точно в срок и пари выиграл. Сам он объяснял свою затею тем, что “не терпит мирной жизни”, что “в его жилах течет кровь прибалтийских рыцарей, ему нужны подвиги”.

Как выпускника пехотного училища Унгерна поначалу приставили к пулеметной команде, но вскоре он добился более подходящей для себя должности начальника разведки 1-й сотни. Сотня имела единственный знак отличия – серебряную Георгиевскую трубу за поход в Китай в 1900 году; Россия тогда вместе с Англией, Францией, Германией и Японией подавила восстание ихэтуаней (“боксерское”), в котором Владимир Соловьев увидел первое движение просыпающегося “дракона”, первую зарницу грозы, несущей гибель западной цивилизации.

Полковая жизнь текла заведенным порядком. Офицеры ходили в наряд дежурными по полку, готовили свои подразделения к смотрам в табельные дни, руководили стрельбами, следили за перековкой и чисткой лошадей, за хранением оружия, за чистотой казарм, конюшен и коновязей. По утрам с нижними чинами занимались урядники, офицеры вели послеобеденные занятия в конном строю или “пеше по-конному”. Другие обязательные предметы: гимнастика, рубка и фехтование, укладка вьюка, полевой устав. Еженедельно проходили “беседы о войне”.

Новая война с Японией так и не началась, возможностей совершать подвиги в Благовещенске оказалось не больше, чем в Даурии. На быструю карьеру рассчитывать не приходилось, очередной чин сотника Унгерну присвоили в установленные сроки, на четвертом году службы. Гонимый гарнизонной скукой, в 1911 году он отпрашивается в полугодовой отпуск и уезжает в родной Ревель. Между тем в Монголии, на окраине доживающей последние месяцы Поднебесной империи, назревают события, в которые ему предстоит вмешаться дважды – через полтора года, а затем еще семь лет спустя.

Монгольский мираж

1

Пржевальский сравнил жизнь монгольских кочевников, когда-то покоривших полмира, с потухшим очагом в юрте. Позже один из русских свидетелей пробуждения потомков Чингисхана и Хубилая заметил, что великий путешественник ошибался, как ошибся бы случайный путник, войдя в кибитку монгола и по отсутствию в ней огня заключивший, что очаг уже потух. Тот, кто живет среди кочевников, знает: “Стоит только умелой руке хозяйки, вооруженной щипцами, сделать два-три движения, как из-под золы появляется серый комок. Насыплет она на него зеленоватого порошка конского помета, подует на задымившийся порошок, и вспыхнет огонек, а если подбросить на очаг несколько кусков аргала (сухой навоз. – Л.Ю.), то перед удивленным взором путника блеснет яркое ровное пламя, ласкающее дно чаши, в которой закипает чай”.

К началу XX века сотни, а спустя десятилетие – тысячи русских крестьян-колонистов, купцов и промышленников проживали в Халхе, еще при первом императоре маньчжурской династии Цин подпавшей под власть Пекина[16]. Были проложены скотопрогонные тракты, возникли кожевенные заводы, ветеринарные пункты, шерстомойки, фактории; сибирские ямщики стали полными хозяевами на 350-верстной дороге между русской Кяхтой и монгольской столицей – Ургой, но все это не шло ни в какое сравнение с масштабами китайской колонизации. Туземное население Халхи не достигало полумиллиона, и нарастающий с каждым годом поток ханьских переселенцев угрожал самим основам кочевой жизни. Здесь могла повториться трагедия Внутренней Монголии, где распахивались пастбища, посевы чумизы и гаоляна оттесняли кочевников в безводные пустыни. Их стада гибли, а сами они превращались в грабителей и бродяг.

В Халхе этот процесс только начался, зато грозил пойти ускоренными темпами. Хошунные князья лишались власти в пользу назначенных Пекином чиновников, их законные и, главное, незаконные поборы перешли все мыслимые пределы. “Под лапами китайского дракона глохнет дух предприимчивости, убивается стремление возродить национальную культуру. Все обрекается мертвящему застою”, – в духе Владимира Соловьева, ненавидевшего всяческую “китайщину”, сетовал один из русских путешественников. По его мнению, лишь “страхом немилосердного возмездия, каковое постигло поголовно истребленных джунгар”, Пекину удается удерживать монголов “в рабском повиновении”.

Назад Дальше