Ни на следствии, ни на суде Эгон Штайнер не мог понять, в чем его обвиняют. Он не прикидывался, он действительно не понимал. Он никого не убивал. Согласно приказу руководства, на отведенном ему участке работы он, выполняя все технологические условия и соблюдая технику безопасности, обслуживал компрессоры, нагнетавшие в герметические камеры химический препарат под названием «Циклон-Б», в результате чего происходило умерщвление евреев, цыган, бунтующих поляков и неизлечимо больных.
Я долго разговаривал с ним во Фрайбурге во время процесса, куда я прибыл представлять интересы советского иска по обвинению в массовых убийствах группы эсэсовцев, пойманных боннской прокуратурой.
Штайнер не понимал обвинения и не признал себя виновным.
Убийцы – это злодеи, нарушители порядка, беззаконно лишающие людей жизни и достатка. Он, Штайнер, не убийца, а хороший механик, все знают, что он всегда уважал закон, он верующий человек, у него семья и дети, и действовал он только по справедливости, название которой – закон. Он выполнял действующий закон. И не его вина, что люди так часто меняют законы. Каждый приличный человек должен выполнять законы своей страны, и бессовестно сначала требовать их неукоснительного соблюдения, а через несколько лет такое поведение называть преступным. И уж совсем немыслимо – судить за это.
Мне было жалко его. Я его понимал.
На суде я, конечно, говорил о слезах и крови миллионов жертв, я требовал беспощадного возмездия выродкам. Но не казались они мне выродками человечества – наоборот, нормальное порождение нашего сумасшедшего мира.
И горячо благодарил в душе Создателя за то, что никому из нас не грозит страшная горечь Нюрнберга, вся его бессмысленная разрушительная правда. Не за себя одного благодарил! За нас за всех. Да за весь народ, собственно. Такое лучше не знать. Западные толстомясенькие либералы просто не поняли бы половины ужасной Правды, а мы – здесь, на нашей стороне, – возненавидели бы друг друга навсегда, переубивались насмерть, превратились в стаю озлобленных кровожадных зверей.
Нет, нам этой правды не надо. Время постепенно все само залечит, забвение запорошит пылью десятилетий.
Ну скажи, любезный мой синеглазый старичок Тихон Иваныч, нешто нужно жильцам нашего дома знать, что ты вытворял у себя в зоне двадцать лет назад? Сейчас ты их встречаешь с ласковой улыбкой у дверей, помогаешь вкатывать детские коляски, подносишь к лифту сумки с продуктами, а они тебе на праздники вручают поздравительные открыточки, бутылки водки и шоколад для внуков. И полная у вас любовь.
Они не знают, что ты хоть и старый, но хорошо смазанный обрез, спрятанный до времени на городском гумне – в нашем подъезде. Не дай им бог увидать тебя снова в работе!
Будут качать своими многомудрыми головами, тянуть вверх слабые ручонки, как на освенцимском памятнике: «Боже мой, как же так? Такой был услужливый любезный человек! Откуда столько безжалостности?»
Хорошо, что они про нас с Тихон Иванычем ничего не знают. А то захотели бы убить. Правда, убивать не умеют. Это умеем только мы с ним, сторожевым. Так что вышло бы одно огромное безобразие.
– Будь здоров, старик. Пора отдыхать. Покой нужен…
Я уже нажал на кнопку лифта, и обрезиненная стальная дверь покатила в сторону, как прицеливающийся нож гильотины, а конвойный сказал мне вслед:
– Тут вас еще вечером какой-то человек спрашивал…
– Какой? – обернулся я.
– Да-а… никакой он какой-то… – В закоулках своей обомшелой памяти старик считывал для меня разыскной портрет-ориентировку: – Худ, роста высокого, сутулый, цвет волос серый, лицо непривлекательное, особых примет нет…
И опять сердце екнуло, я снова испугался, потерял контроль, спросил глупость:
– В школьной форме?
Сторожевой глянул на меня озадаченно:
– В шко-ольной? Да что вы, бог с вами! Он немолодой. Странный какой-то, глистяной, все ерзает, мельтешит, струит чего-то…
Точно. Истопник. Обессиленно привалился я к стене. Щелкнуло пугающе над головой реле лифта, с уханьем промчался и бесплодно рухнул резиновый нож дверной гильотины.
И страх почему-то именно сейчас вытолкнул на поверхность давно забытое…
Мрачный, очень волосатый парень из Баку капитан Самед Рзаев достигал замечательных результатов в следствии. У него был метод. Он зажимал допрашиваемым яйца дверью. Привязывал подследственного к притолоке, а сам нажимал на дверную ручку – сначала слегка, потом все сильнее. У него признавались все. Кроме одного диверсанта – учителя младших классов. Самед еще и нажать-то как следует не успел, а тот умер от шока.
Что за чушь! Что за глупости лезут в голову! При чем здесь Истопник!
Ткнул клавишу «16-й этаж», загудел где-то высоко мотор, зазвенели от напруги тросы, помчалась вверх коробочка кабины, в которой стоял я еле живой, прижмурив от тоски глаза, постанывая от бессилья – попорченное ядрышко в пластмассовой скорлупе кабины.
Щелк, стук, лязг – приехали. Открыл глаза и увидел, что на двери лифта приклеен листок в тетрадный формат.
Школьной прописью извещалось:
«ТРЕТЬЯ ЭКСПЛУАТАЦИОННАЯ КОНТОРА…
ТРЕБУЕТСЯ…
ИСТОПНИК…
ОПЛАТА…
СРОКОМ ОДИН МЕСЯЦ…»
Обложил, гад. Кто он? Откуда? Себе ведь не скажешь – так надо! Я знаю точно, что мне этого – не надо! Я нерешительно стоял перед открывшейся дверью лифта.
Я боялся выйти на площадку – из сумрака лестничной клетки мог выскочить сейчас с жутким криком Истопник и вцепиться вампировой хваткой в мою сонную артерию. Я боялся сорвать листок с объявлением. И боялся оставить его на двери. Я ведь знал, что это письмо – мне.
Дальше стоять в лифте нельзя, потому что внизу сторожевой, внимательно следивший по световому табло за нашими передвижениями по дому, уже наверняка прикидывает, что я могу столько времени делать в лифте, почему не выхожу из кабины на своем этаже. Может, он сам и приклеил в лифте листок – проверяет меня?
Что за идиотизм! Что это нашло на меня? От пьянства и безобразий я совсем спятил. Надо выйти из лифта и идти к себе в квартиру, в душ, в койку.
Но память старых навыков, былых привычек, почти забытых приемов уже рассылала неслышные сигналы по всем группам мышц и связок. Они напрягались и пружинили, они матерели от немого крика опасности, они были сейчас моим единственным надежным оружием, и ощущение их беззвучного звона и мощного тока крови взводило меня, как металлический клац передернутого затвора.
Пригнулся и прыгнул из кабины – сразу на середину площадки, и мгновенно развернулся спиной к стене, а руки серпами выкинул вперед для встречного крушащего удара.
Загудела и захлопнулась дверь лифта, сразу стало темнее, будто дверь все-таки догнала и отсекла дымящуюся матовым светом головку лампы. Тихо. Пусто на лестнице.
И все равно, засовывая в скважину финского замка ключ, я оглядывался ежесекундно и не стыдился своего страха, потому что мое звериное нутро безошибочно подсказывало грозящую опасность.
А ключ, как назло, не лез в замок. Отрубленный плафон, полный теплого света, катился в запертой кабинке вниз, к сторожевому Тихон Иванычу, утренний грязный свет вяло сочился в окно, и в тишине мне слышался шелест, какой-то плеск, похожий на шепот или на смех. А может быть, негромкий плач?
Я оглядывался в пустоте.
ИСТОПНИКУ… ТРЕБУЕТСЯ ОПЛАТА… СРОК ОДИН МЕСЯЦ…
Ключ не лез. Я поднес его к глазам, и ярость охватила меня. Я совал в дверной замок ключ от «мерседеса».
Что происходит со мной? Я ведь могу маникюрной пилкой и куском жвачки вскрыть любой замок!
Щелкнула наконец пружина, дверь распахнулась. В прихожей темно. Торопливо, сладострастно я стал срывать с себя одежду, шапку, башмаки, промокшие носки – холодные, липкие, противные. Я бы и брюки снял, если бы не потерял у девушки-штукатура кальсоны.
Теплый паркет, ласковая толщина ковра нежили озябшие красные ноги.
В столовой сидела в кресле Марина. Одетая, подкрашенная, в руках держала открытую книжку. И люстра не горела. Понятно. Это она мне символически объясняла недопустимость моего поведения, непозволительность возвращения семейного человека домой засветло.
– Здравствуй, Мариша, – сказал я доброжелательно, потому что после всего пережитого было бы хуже, если бы здесь в кресле сидел Истопник.
– Доброе утро, муженек, – суховато ответила она. – Как отдыхали, как веселились, неугомонненький мой?
– Плохо отдыхали и совсем не веселились, единственная моя! – искренне признался я. – Мне сильно недоставало тебя, дорогая подруга, верная моя спутница…
– А что же ты не позвал? – улыбнулась Марина. – Я бы составила тебе компанию…
От углов рта у нее уже пошли тяжелые морщины. Возраст все-таки сказывается. Хотя оттого, что Марина постарела, в ней появилось даже что-то человеческое.
Я неопределенно помахал рукой, а она все лезла настырно:
– Ты ведь знаешь, я как декабристка – за тобой хоть на край света.
– Ага, – кивнул я. – Хоть в ресторан, хоть на премьеру, хоть в гости.
– Хоть к шлюхам, – согласилась она. – Я же покладистая, у меня характер хороший.
– Это точно. Лучше не бывает. Слушай, покладистая, не дашь чего-нибудь пожевать?
– Пожевать? – переспросила Марина, будто прикидывая, чем бы вкуснее меня накормить – стрихнином или мышьяком. Потом вдруг закричала так пронзительно, что верхнее «си» растворилось и перешло в ультразвук, навылет пробивший барабанные перепонки: – Пожевать пускай тебе дадут твои проститутки от своей жареной п…! Кобель проклятый, сволочь разнузданная! Я бы тебя накормила! Сто хренов тебе в глотку натолкать, гадина вонючая! Гад! Свинья! Бандитская морда…
От красоты Марины, от ее прекрасной розовой веснушчатости не осталось сейчас и следа – она была как багрово-синее пламя ацетиленовой горелки. Мощной струей, под давлением извергала она из себя ненависть. И страшные фиолетово-красные пятна покрывали ее лицо. Она была похожа сейчас на сюрреалистического зверя. Алый леопард. Нет, пожалуй: из-за оскаленных зубов и наливающихся темнотой пятен она все сильнее смахивает на красную гиену.
Я сидел в теплом мягком кресле, поджав под себя ноги, так было теплее и спокойнее, и рассматривал с интересом свою милую, подругу суженую. Суженую, но – увы! – несудимую. Господи, ведь бывает же людям счастье! Одного жена бросила, у другого попала под машину, третий рыдает из-за скоротечного рака супруги. А к моей любимке хоть бы грипп какой-нибудь гонконгский пристал!
Так ведь нет! Ни черта ей не делается! Здорова моя ненаглядная, как гусеничный трактор. И никакой хрен ее не берет. Хотя болеет моя коханая беспрерывно – какими-то очень тяжелыми, по существу неизлечимыми, но мне не заметными болезнями. Я наблюдаю эти болезни только по количеству денег, времени и связей, которые приходится мне тратить на доставание самоновейших американских и швейцарских лекарств. Все они мгновенно исчезают. Она их, видимо, перепродает или меняет на французскую косметику.
– Мерзавец грязный!.. Подонок!.. Низкий уголовник!.. Аферист!.. Ты погубил мою молодость!.. Ты растоптал мою жизнь!.. Супник!.. Развратник американский!..
Почему развратник – «американский»? Черт-те что…
Я женат на пошлой крикливой дуре. Но изменить ничего нельзя. Ведь современные браки как войны – их не объявляют, в них сползают.
Четыре года в ее глазах, в прекрасных медовых коричнево-желтых зрачках неусыпно сияли золотые ободки предстоящих обручальных колец. Как защитник Брестской крепости, я держался до последнего патрона, и, безоружный, я готов был отбиваться руками, ногами и зубами, только бы не дать надеть на себя маленькое желтое колечко – первое звено цепи, которой она накрепко приковала меня к себе.
Скованные цепью.
Может быть, и отбился бы я тогда, да глупое легкомыслие сгубило. Я был научным руководителем диссертации веселого блатного жулика Касымова, заместителя министра внутренних дел Казахстана. Когда он обтяпал у себя все предварительные делишки, меня торжественно пригласили на официальную защиту. И я решил подсластить противозачаточную пилюльку нашего расставания с Мариной хорошей гулянкой – взял ее с собою в Алма-Ату. Ей будет что вспомнить потом, а мне…
Мне с ней спать очень хорошо было. Вот в этом вся суть. Ведь вопрос очень вкусовой. Десятки баб пролетают через твою койку, как через трамвай. Ваша остановка следующая, вам сходить… А потом вдруг ныряет в коечку твоя подобранная на небесах, и ты еще этого сам не знаешь, но вдруг, пока раздеваешь ее, охватывает тебя – от одного поглаживания, от прикосновения, от первых быстрых поцелуев, от тепла между ее ногами – невероятное возбуждение: трясется сердце, теряешь дыхание, и дрожь бьет, будто тебе снова шестнадцать лет, и невероятная гибкая тяжесть заливает твои чресла.
И вламываешься в нее – с хрустом и смаком!.. И весь ты исчез там, в этом волшебном, отвратительном, яростном первобытном блаженстве, и она, разгоняемая тобою, стонет, мычит и сладко воет, и ты болью восторга в спинном мозгу чувствуешь, что у нее в твоем трамвае постоянный проездной билет, что она будет кататься с тобой всегда и никогда не надоест, и забава эта лютая не прискучит, не приестся, потому что у нее штука не обычная, а обложена для тебя золотыми краешками.
И еще не кончил, не свела тебя, не скрутила счастливая палящая судорога, тебе еще только предстоит зареветь от мучительного черного блаженства, когда, засадив последний раз, ощутишь, как хлынул ты в нее струей своей жизни, а уже хочешь снова – опять! опять! опять!
А потом – как бы ты ее ни возненавидел, сколь ни была бы она тебе противна и скучна – все равно будешь хотеть спать с ней снова.
Ах, Марина, Марина! Тогда, собираясь в гости к Касымову, чтобы рассказать на ученом совете о выдающемся научном вкладе моего веселого ученика в теорию и практику взяточничества, вымогательства и держимордства, а потом шикарно погулять неделю, я хотел побаловать тебя. И усладить напоследок себя.
Потому что в те времена ты мне хоть и надоела уже порядком, но я все еще волновался от одного воспоминания, как впервые уложил тебя с собой, у меня начинали трястись поджилки только от поглаживания твоей темно-розовой кожи, сплошь покрытой нежнейшим светлым пухом. От твоего гладкого сухого живота.
А на лобке у тебя растет лисья шапка. Пышная, дымчато-рыжая, с темным подпалом. Шелковая.
Полетели вместе в Алма-Ату. Ученый совет был потрясен глубиной научного мышления моего казахского мафиози. Ученый совет был глубоко благодарен мне за участие в их работе.
Диплом кандидата юридических наук, по-моему, напечатали тут же, в соседней комнате. Кожу на переплет сорвали с какого-то подвернувшегося правонарушителя. А может, не правонарушителя. С подвернувшегося.
И начался фантастический загул. Правовед Касымов разослал по окрестным колхозам своих бандитов, и мы автомобильной кавалькадой переезжали из одного аула в другой, и везде счастливые туземцы хвалились достижениями своего животноводства и социально-экономического развития.
Бешбармак, жареные бараньи яйца, плов, шашлыки, копченая жеребятина, манты, водочное наводнение.
Кошмарное пьянство, гомерическое обжорство. Невероятные достижения.
Герой, депутат, народный любимец, председатель колхоза «Свободный Казахстан» Асылбай Асылбаев устроил в нашу честь спортивный праздник на собственном колхозном стадионе. А потом – с гораздо большей гордостью – показал построенную методом народной стройки колхозную тюрьму.