В то время комната его всегда была необычайно чиста – белая, как палатка, – и так же легко, как палатку, ее было убирать; но то не была аскетическая нагота. Из-за белизны своей и цельного пространства комната причудливо реагировала на время суток, изменения погоды и смену времен года. Она постоянно видоизменялась – совершенно независимо от желаний Ли. В ней ничто не отбрасывало тени, кроме движений самого хозяина и его брата, хотя ветви деревьев на площади дрожали в ее сияющем интерьере разнообразными смутными очертаниями, а по ночам городские огни таинственно играли на безграничных стенах. Когда Ли открывал окно, внутрь врывались ветры.
Обставленная лишь светом и тенью, комната обладала свойствами анонимности и непостоянства. Штор на окнах не висело, ибо комната была столь нерушимо лична, что в ней просто нечего было скрывать – так мало она являла. Таким способом Ли выражал свою жажду свободы; все годы позднего отрочества свобода была его единственной великой страстью, а главным условием свободы, казалось ему, может быть лишь отсутствие собственности. С женщинами он тоже держался холодно и отстраненно, ибо еще одним необходимым условием такого состояния была свобода от обязательств. Поэтому сентиментальность его нашла выход в поисках метафизической концепции вольности. Когда ему было тринадцать, а Баззу – одиннадцать, он убедил брата сбежать с ним на Кубу, чтобы сражаться за Кастро. Из книжного магазина «У. Х. Смит» Базз спер испанский разговорник, и они добрались до Саутэмптона, где их перехватила полиция. Тетка была в ярости, но очень довольна. Поступок их был принципиальным выплеском той чистой сентиментальности, которая для Ли стала в каком-то смысле первейшей добродетелью, потому что, когда он стал постарше, сентиментальность часто заставляла его идти наперекор желаниям.
Из Марракеша Базз прислал Ли на Рождество немного гашиша, завернутого в джеллабу, и братья не виделись полгода. За это время Ли познакомился с женщиной, которая впоследствии стала его женой; новогодним утром он проснулся на чужом полу и обнаружил у себя в объятиях незнакомую девушку. Та открыла глаза, и какой-то голод, какое-то отчаяние в ее узком лице поразили Ли прямо в нежное сердце. Комната полнилась тьмой, тишиной и стоялым воздухом. На диване под пейслийской шалью сплелись какой-то юноша и какая-то девчонка; он заворчал во сне, а по полу процокала мышка. Нежданная гостья Ли резко повернула на шум голову, содрогнулась и заплакала. Он забрал ее домой и накормил завтраком. Когда она сообщила, что ее зовут Эннабел, он сразу понял, что она буржуазка, а по нервозности догадался, что она девственница.
Ела Эннабел мало – только пила чай и прятала лицо в ладонях, чтобы он ее больше не разглядывал. Движения у нее были колючие, угловатые, изящные; откуда ему, такому юному, было знать, что он станет мальчишкой-спартанцем, а она – лисицей, что выгрызет ему сердце под туникой? Японские крестьяне перед лисами благоговели, ибо верили, что лисица может проникнуть в тело человека либо через грудь, либо через трещинку между пальцем и ногтем. А оказавшись внутри, заведет с приютившим ее разглагольствования, пока тот окончательно не утратит рассудок; однако у Ли, казалось, не было нужды ее опасаться. Он улыбался ей, перегнувшись через стол, и отводил ее руки от лица – бледного, одни глаза. А узнав, что у нее нет ни единого друга на свете, взял к себе жить.
Она весь день сидела в его белой пустой комнате и смотрела в стену. В промежутках он кормил и ласкал ее. А потом, однажды утром, когда он ушел на лекции, она вытащила свои пастели и на том участке стены, куда обычно смотрела, нарисовала дерево. Она рисовала с такой убежденностью, будто давным-давно уже сделала набросок в уме, ибо дерево было очень замысловатым, пышным, его покрывали цветы и множество ярких птиц. И тогда Ли решил, что время пришло. Как он и догадался, она была девственницей. Он принес полотенце – подтереть кровь. Она спросила: а будет лучше, когда я к этому привыкну? Он ответил:
– Да, любимая, конечно, любимая, – хотя от ее странно остреньких зубок ему стало не по себе, а когда она из чистого любопытства спросила:
– Зачем тебе нужно было со мной так поступать? – он не нашелся, что ответить. Все его сильное и гибкое тело вдруг показалось ему хрупким и ненужным приспособлением; в ее глазах он отражался странными контурами и не мог сказать, каким она его видит – таким, как думал он сам, или нет, – да и вообще, что она в нем видит своими глазищами, которые от слишком частых слез, казалось, сами приняли форму улегшихся на бок слезинок. Он понял, что может дать ей только физиологический ответ, ее же удовлетворит лишь экзистенциальный, и ему стало грустно; но у нее было к нему еще много вопросов, и вскоре она возложила его руку на свою свежую рану, хотя понуждала ее к этому не страсть, а, видимо, любопытство. Это произошло в очень холодный день под конец января, когда снаружи падал снег.
За два месяца до того, как он ее встретил, Эннабел пыталась покончить с собой, приняв передозу снотворных таблеток, но ее вовремя нашла комендантша общежития. В больнице ей предложили бросить художественную школу и вернуться к родителям, но она обнаружила такие отчетливые симптомы стресса, что самым благоразумным сочли просто вверить ее заботливому попечению комендантши. Та была женщиной лет сорока с лишним, либеральных взглядов и не желала для Эннабел ничего лучше, чем если та наконец найдет себе человека, который ее полюбит. Соседка по комнате взяла ее с собой отмечать Новый год. Эннабел в одиночестве сидела в уголке и рассматривала сначала какие-то старые журналы, которые нашла на полу, затем – фигуры в свете свечей. В них она заметила несколько интересных сочленений форм, одно-два неприятных лица, а потом уснула. Проснулась от того, что замерзла.
Было уже так поздно, что весь свет погасили, а свечи догорели до оснований. Почти все гости разошлись, но одна парочка занималась на диване любовью, а несколько других спали на полу. Эннабел было так холодно, что она произвольно выбрала какого-то парня, подползла к нему и улеглась рядом, чтобы окончательно не окоченеть.
– Это кто у нас тут? – спросил тот наутро. Потом к нему домой зашла комендантша и, разумеется, полностью очаровалась; она решила, что у парня хороший характер, он мил, выдержан, а потому, довольная, передала девушку под его опеку.
Ли не рассчитывал, что она с ним останется, но она осталась. Вскоре она перевезла к нему из прежней комнаты свой проигрыватель. Как он и подозревал, ей больше всего нравились клавесинные пьесы эпохи барокко. Чтобы справиться с ее капризными переменами настроения, он призвал на помощь все запасы такта, нежности и восприимчивости, которые выработал в себе во время последней теткиной болезни; Эннабел оказалась способна на все оттенки меланхолии – от томительной грусти до гнетущего отчаянья. Он привык заботиться о ком-то, а раз брат был в отъезде, заботился о ней. Она спала с ним рядом и время от времени из чистого любопытства обнимала его. Иногда ему удавалось выжать из нее крохотный ответный трепет, но чаще всего он просыпался утром и видел, что она уже неотрывно смотрит на него своими необычными, светящимися изнутри глазами, точно испепеляет платоническими намеками, понять которые он не в силах. Потом его ненадолго охватывало первоначальное беспокойство, и он подозревал, что ее духовидческий взор пронзил его обезоруживающий панцирь обаяния, а под ним обнаружился кто-то другой – возможно, он сам.
Она привлекала его, потому что он не был убежден в том, какое впечатление на нее производит, и он все больше и больше привязывался к ней – оттого, что она такая странная: странность ее казалась ему качественно иной, но количественно сродни той странности, которую испытывал он сам, как будто оба могли с полным правом сказать миру вокруг: «Мы оба здесь посторонние». Глубоководные рыбы светятся, чтобы узнавать друг друга; так почему мужчинам и женщинам тоже не испускать какого-нибудь бессловесного свечения для тех, кто им близок? Он ощущал какой-то немой контакт с нею; так двух иностранцев, говорящих только на своих языках, влечет друг к другу в третьей стране, языка которой не понимают оба. А кроме того, в самый первый месяц их совместной жизни он спал с супругой своего преподавателя философии, хотя лишь через несколько лет понял, что логичным средством от их с Эннабел неудовлетворенности было бы присутствие кого-то третьего, самодовольного, а еще позднее с ужасом осознал, что и это решение не вполне удовлетворительно.
Женщина эта была лет на пять старше Ли, и он испытывал к ней некое насмешливое расположение, хотя связь продолжал только потому, что был уверен: он для нее ничего не значит, их взаимный опыт пересекается совершенно абстрактным образом, а индивидуальностей друг друга они не признают. Изящная угрюмая брюнетка, мать троих детей. В ней чувствовалось наждачное качество хронически несчастной женщины, и она третировала юного любовника, которого завела из вредности и скуки, с неистовым презрением, если не брать во внимание отдельных мгновений всепоглощающего неспокойства, когда она льнула к нему после соития.
– Это как ввинчивать женской странице «Гардиан», – сказал он Баззу, но ни с кем другим о ней никогда и не заговаривал – не столько из порядочности, сколько от безразличия.
Она организовала все расчетливо и практично. Ли навещал ее дважды в неделю, днем, когда малыши были в детском саду, а также по четвергам вечером, когда их уже укладывали спать, а муж вел факультатив о концепции разума. Любовью они занимались всегда в свободной комнате на голой постели под репродукцией голубого арлекина Пикассо – на рамочке и стекле лежал восковой налет пыли. По ходу всего их романа она ни разу не пыталась выпытать у Ли никаких подробностей о его семье, среде обитания или амбициях; не проявляла к нему абсолютно никакого любопытства. Он полагал, что это очень интересно.
Как бы там ни было, его она вполне устраивала; он испытывал определенное удовольствие от того, что совокуплялся с супругой человека, учившего его этике; большинство вечеров у него оставались свободными; кроме того, с пуританским удовлетворением, унаследованным от тетки, он ощущал, что познает нечто важное о среднем сословии. Но однажды в начале февраля он пришел в четверг вечером и увидел, что у нее настроение – паршивее некуда; и последовал за ней, несколько настороженнее обычного, на неведомую территорию гостиной.
Неведомую, но никоим образом не непредсказуемую. От мелкого белья, развешенного на каминной решетке, поднимался пар. Ли заметил, что она читает «Второй пол»[6] – книга валялась на полу корешком вверх. Стены были бежевыми, над самопальной стереоустановкой висела заумная литография Мондриана, на тростниковых циновках валялись обломки пластмассовой игрушки. Довольный Ли криво усмехнулся про себя – такое выражение лица он обычно предпочитал скрывать от окружающего мира, чтобы оно не выдало ничего лишнего.
Еще стояли холода; он присел на циновку и протянул руки к огню. Может, купить такую же, чтобы Эннабел могла валяться во весь рост на жестких холодных половицах по нескольку часов кряду, подумал он; а то иногда похоже, что она лежит на мраморной плите в морге. Ему не нравилось вестись на такие мелодраматические образы. Его другая любовь – то есть если Эннабел вообще можно определить как его любовницу, – ладно, просто другая женщина – а она Другая Женщина или просто другая женщина? – как бы то ни было, эта конкретная женщина уселась в кресло и поджала босые ноги, как бы защищаясь, став таким образом полностью неприступной. На ней были джинсы и клетчатая рубашка, а длинные темные волосы перехвачены на затылке резинкой. На пальце она крутила обручальное кольцо – верный признак подавляемого раздражения – и молчала.
Ли покачался с носков на пятки, вытянув руки к электрической решетке. Сегодня он был похож на Барнаби Раджа[7]. Мысленно он прошерстил весь свой гардероб улыбок, подбирая ту, что подобала бы такой двусмысленной ситуации. В очень нежном возрасте Ли обнаружил, что с помощью своего ассортимента улыбок может управлять людьми и вскоре научился так облегчать себе жизнь, потому что ему нравилось жить легко; именно такую жизнь он и называл счастьем. Он выбрал улыбку предполагающую и поощряющую; улыбка щелчком встала на место – так гладко, что можно было бы поклясться: Ли распахнул всю свою душу. Едва улыбка материализовалась, женщину прорвало:
– Ты с какой-то пташкой спутался, я слыхала?
– Ну, – медленно ответил Ли, чувствуя неладное. – И что?
Она отмахнулась от него, встала и принялась нервно мерить шагами комнату.
– Я, конечно, едва ли могу рассчитывать, что ты станешь хранить мне верность.
«Так вот оно что!» – подумал Ли и сразу понял, что связи конец. Слова он подбирал очень тщательно.
– Н-ну, не знаю. У тебя есть полное право ожидать, что я останусь тебе верен, но верен я в действительности или нет – это совсем другие пироги с котятами, правда?
Она так бурно металась из угла в угол, что ему стало за нее неудобно: ее поведение в данных обстоятельствах представлялось эмоционально чрезмерным.
– Почему ты сам ничего мне не сказал?
– Не твое дело.
– Спасибо, – с иронией ответила она.
– Послушай, – сказал Ли. – Тебя какая-то муха укусила из-за того, что я бродяжку себе оттопырил.
– Тебя послушать, так ни за что не скажешь, что ты в университете учился.
Тут Ли решил куснуть побольнее.
– Ну вот – ты боишься, наверное, что я тебе мандавошек передам или какую-нибудь еще пакость?
Когда она пнула его босой ногой, он понял, что его анализ верен, и, растянувшись на полу, расхохотался.
– Ты что – сам мне про эту девчонку не мог рассказать?
– А я не из болтливых, – ответил Ли. Он снова присел по-восточному и мстительно обратил на нее всю обескураживающую силу ослепительной улыбки: ему никогда и в голову не приходило рассказывать ей об Эннабел, настолько незначительна для него была эта другая женщина. Пока нельзя сказать, правда, что и Эннабел стала для него что-то значить. Женщина резко прикурила, отвернувшись от него, точно брала себя в руки. Располагающая комната, много книг и газет. Ли прочел названия на паре корешков.
– Ты для меня никто, ты вещь. Объект. Когда я в первый раз с тобой переспала, это был acte gratuit[8]. Acte gratuit, – повторила она с некоторым раздражением, поскольку он, казалось, не понял. – Ты хоть понимаешь, что это значит?
Ли назло ничего не ответил.
– Все это было бессмысленно и абсурдно. Бессодержательное действие, но, с другой стороны, вообще все бессодержательно, будто не отбрасывает никакой тени, – кроме моих детей, а я не могу общаться с ними.
Она умолкла. Ли взглянул на нее из-под ресниц, отчасти жалея, отчасти в крайнем раздражении. Молчание затягивалось. Наконец он встал:
– Ладно, мне, пожалуй, пора двигать.
– Крыса ты, – сказала она. – Мерзкий крысеныш.
Ли хотелось только одного: как можно скорее покинуть этот дом, потому он готов был согласиться со всем, что бы она ни сказала. Он коротко кивнул:
– Ага, крысеныш. – И подчеркнул: – Рабоче-крестьянская крыса.