– В проулки не пушшай! Гони к реке! К реке-е!!
Чиновник Артамонов тоже нырнул в калитку.
Поляков гнали прямо на костры. Но у костров – народ. Поляки заметались.
Тот, которого предупреждал рыжий, кричал товарищам, чтоб мчали поперек реки «до лясу». И вот ошалело ринулись в тьму, в то место, где разорвалась дуга костров.
– Ребята, стой! – медной глоткой рявкнул Зыков партизанам и, рванув уздой, враз вздыбил своего коня.
Все осадили лошадей.
– Готово. Влопались…
С проклятием, с воплем, наседая друг на друга, враги стремглав ухнули в ловушку-полынью, сразу вылетев из седел.
Тут было не глубоко – коню по шею – но вода быстро неслась, многих утянуло под лед, иные хватались за конские хвосты, отчаянно хлопались в ледяной воде, но, выбившись из сил, тонули со страшным визгом.
Всхрапывали, гоготали лошади, забрасывая передние ноги на закрайки, но тонкий лед, звеня, сдавал.
– Вылазют! Вылазют! – вскричали партизаны, их зоркие глаза увидали двух вылезших людей. – Прикончить надо…
– Пускай на морозе греются. Сами сдохнут, – сказал Зыков. – А впрочем… добудьте-ка сюда одного.
Он повернул коня, и все шагом поехали к кострам.
Месяц прогрыз подтянувшиеся к небу тучи, и в мутном свете видно было, как трепаным дымом проплывали облака.
– К утру вызвездит, – проговорил рыжий. – Ишь, казацкое солнце ладит рыло показать, – и махнул рукавицей на луну.
– Слушай, Срамных, – обратился к нему Зыков. – Город заперт?
– Так точно… Кругом дозоры. Офицерье схвачено. Крепостной начальник схвачен… Пушку я досмотрел старинную, у церкви валялась, в крепости, велел своим ребятам на вал втащить… Вдарить можно. Опять же встреча тебе будет: трезвон и леменация… Приказ мной даден.
Приволокли поляка. Бритая, без шапки голова, большие усы закорючкой вниз. Глаза на толстощеком лице прыгали, как у помешанного. Весь взмок, и едва держался на ногах.
– Пане… Змилуйся, пане!.. – дрожа и стуча зубами, упал он пред Зыковым в снег лицом.
«Сейчас пытать начнет», – сладостно подумал Гараська, пьянея звериным чувством.
– Встань. Какой веры?
– Католик, пане… Католик.
– Рымской, что ли? О, сволочь… Разорвать бы…
– Дозволь мне, Степан, – хрипло загнусил сзади широкоплечий горбун со свирепой мордой и сверкнул огромным топором.
– Нет, мне, Зыков, мне… – и Гараська соскочил с коня.
– Ну, ладно. Живи, – милостиво сказал Зыков. – Эй, дайте-ка ему сухую лопотину… Раздеть… Вишь, у молодца руки зашлись.
Когда поляк был одет в теплый полушубок, Зыков сказал ему:
– Коня тебе не дам. Беги за нами бегом, грейся. Посмотришь, как Зыков царствует, и своим перескажешь. Ежели твоя планида допустит тебя домой вернуться, и там всем расскажи про Зыкова. Я так полагаю, что спас тебя не зря. Ты кто? Ты враг мой, а я тебя возлюбил. И я мекаю, что много грехов тяжких за это мне сбросится с костей. А теперича…
– Скачут, скачут! – закричали голоса.
Зыков обернулся к городу. В неокрепшем лунном свете мчались четверо.
– Передались!.. Без кроволития! – кричали издали.
– Тпрру… Товарищ Зыков, – сказал запыхавшийся солдат. Белый конь его мотал головой и фыркал. – Так что на митинге единогласно все тридцать пять человек постановили присоединиться к вам, товарищи… Долой Колчака, да здравствует Красная армия и красные партизаны с товарищем Зыковым во главе… Ура!.. – Солдат замахал шапкой, конь его закрутился, все закричали ура.
– Добро, – сказал Зыков. – Вы решили, ребята, по-умному. И нам работы меньше, и ваши головы останутся на плечах торчать. Спасибо. Ну, готово, что ль? Дай-ка огня.
Десяток выхваченных из костра горящих головней мигом, как в сказке, осветили Зыкова. Он вынул из-за пазухи часы:
– Эвона, одиннадцать скоро. Горнист! Играй сбор!
Медный зов трубы звучно и резко прокатился над рекой. Лес и горы, тотчас отозвавшись, пробредили во сне. У многочисленных костров закопошились партизаны, и вот, как на крыльях, стали слетаться к месту сбора всадники.
Зыков махнул рукой. Горнист сыграл «повзводно, стройся». Две сотни живо встали головами к городу.
– Вот, братцы! – прокричал Зыков, указывая на стоявшего рядом поляка. – Это наш враг был, теперича друг и брательник. Я его крестил в реке, в Ердани. Имя ему теперича дадено Андрон, а фамиль Ерданский. – Бороды враз взметнулись, и над головами лошадей прокатился шершавый смех.
– Ну, теперича на гулеванье!..
Зыков вымахнул вперед отряда, за ним – сподручные. Развернули знамя. Рожечники наскоро продули берестяные рожки, дудари испробовали дудки, пикульщики – пикульки.
– Айда за мной!
Ударил барабан, горласто задудили многочисленные рожки и дудки, два парня бухали колотушками в медные тазы, в которых только что варили хлебово, свистуны в такт барабану оглушительно высвистывали.
Музыка стонала, выла, скорготала, хрюкала. Партизан от этой музыки сразу затошнило, у всех заскучали животы. Гараська заткнул уши пальцами и скривил рот: ужасно хотелось взвыть собакой.
Даже Зыков густо сплюнул и сказал в бороду:
– Вот сволочи… Аж мороз по коже…
Как только вступили в город, рыжий дядя Срамных сделал выстрел, тогда на всех колокольнях раздался торжественный трезвон. Глаза Зыкова чуть улыбнулись. Он ласково оглянулся на Срамных.
Все улицы по пути были освещены кострами. В переулках у костров, выгнанные из домов и хибарок горожане, и в каждой кучке – зыковский всадник.
Народ по приказу кричал ура, махал шапками, платками, флагами, особенно усердствовали мальчишки.
Собаки разъяренно кидались на рожечников, стараясь вцепиться в глотки лошадей. Крайний всадник снял с плеча вилы, ловко воткнул их в захрипевшего пса и перебросил через забор.
Зыков, гордо откинувшись, ехал на коне царем. Он совершенно не отвечал на восторженные крики. Только изредка подымал нагайку и выразительно грозил толпе.
Лишь показались ворота крепости, с вала пыхнул огонь, и вместе с пламенем тарарахнул взрыв, как гром. Кони шарахнулись и заплясали. Бежавшая за отрядом толпа метнулась врассыпную, многие упали, опять вскочили, в ближних домах вылетели стекла.
Зыков с подручными рысью въехал в крепость.
На валу, около того места, где разорвало пушку, хрипя, полз на карачках бородатый, в поддевке человек. У самых ног зыковского коня он протяжно охнул, перевалился на спину и вытянулся, закатив глаза. На откосе неподвижно лежал еще один, зарывшись головой и руками в снег.
– Чурбаны неотесанные, – раздраженно сказал Зыков. – Из пушки палить не могут.
– Я им говорил, – замахал руками прибежавший, бледный весь, как полотно, солдат. – Пушка незнакомая, старинная, черт ее ведает, что за пушка… А они до самых краев, почитай, набили порохом… Вот и… Трое твоих орудовали, двое тута-ка, эвот они… А третьего не знай куда фукнуло, поди, где ни то на крыше. Я от греха убег.
Еще подходили солдаты, тряслись, как осинник.
– Есть другая пушка? – спросил Зыков. – Ну-ка, давай сюда. И пороху скольки хочешь? Ладно.
Дружно тянули от церкви заарканенную ржавую тушу пушки. Подтащили к откосу. Кричали, подергивая концы аркана:
Но пушка подавалась туго. Она лениво вползала вверх, как стопудовая черепаха.
– Дубинушку надо! – крикнул красавец Ванька-Птаха и заливисто запел:
– А ну! – Зыков соскочил на землю и впрягся в аркан.
Все надулись, сразу запахло редькой, и пушка, злобно ощерив рот, ходом поползла наверх.
– Миклухин! – крикнул Зыков. – Орудуй… Ты бомбардиром был. Греми раз двадцать… Надобно на людишек трепет навести. А где ж красные правители? Большевики?
– В тюрьме… А главные перебиты были. Кой-кто остался.
– Всех на свободу.
– И жуликов?
– Всех. Моим именем. Большевики пусть спокойно по домам идут. Когда надо, покличу. Да пускай смирно сидят, а то… – он ткнул кулаком в грудь и гордо крикнул: – Я здесь власть! – Лицо его было сурово. – Эй, Гусак! Объяви нашим, чтоб разъезжались по домам. Чинно-благородно чтоб… моим приказом, строгим. Обид никаких. А то башки, как кочни, полетят! Гулять же будем по окончании делов. Срамных! Указывай фатеру.
Глава VII
Луна разогнала все тучи. От звездного неба шел голубоватый зыбкий свет.
Деревянный двухэтажный дом купца Шитикова, с колоннами и резьбой, выходил на соборную площадь. Стекла отливали голубым блеском, как на солнце темно-синий шелк. Внутри одинокий пугливо светился огонек. У ворот, по углам и во дворе стояли вооруженные партизаны.
– Двери, – сказал Зыков, влезая на крыльцо.
Сверкнула сталь двух грузных ломов, дерево затрещало, и Зыков с рыжим поднялись наверх.
Зыков двинул плечом запертую дверь, и оба пошли в заднюю комнату на огонек. Их шаги в пимах были тяжелы и мягки. В спальне горела лампа, у образов две лампадки. Хозяин и хозяйка стояли под лампадками, лицом к дверям, умоляюще скрестив на груди руки. Страх перекосил, исковеркал их лица.
– Здорово, ваше почтение, – прохрипел Срамных. – Давай деньги!.. Три тыщи! Видишь, сдержал слово, самолично Зыкова привел. Вот он, он! Давай деньги! – и захохотал. Хохот был хищный, злорадный. У хозяев остановилось сердце, враз похолодела кровь.
– Все возьмите… Батюшки мои, отцы родные… – и оба повалились на колени.
– Богачество можешь оставить при себе, – сквозь зубы сказал Зыков, горой шагая на них. В глазах Зыкова Шитиков мгновенно увидел свою смерть. Кособоко откачнулся и, прикрыв голый, как яйцо, череп ладонями, пронзительно завизжал. Зыков резко два раза взмахнул чугунным безменом, и все смолкло.
– Приплод есть? – спросил Зыков.
– Нету. Бездетные они. – Все лицо и глаза Срамных были в слюнявой и подлой улыбке.
– А там кто охает? – Зыков пошел с лампой в соседнюю комнату.
– А это ейная мать, больная…
– Выбросить в окно. С кроватью вместе.
Рыжий с двумя партизанами подняли кровать:
– Побеспокоить, бабушка, придется.
Старуха онемела: ворочала глазами и, как рыба, открывала ввалившийся рот. Поднесли к венецианскому окну и раскачали. Вместе с двойной рамой все кувырнулось на мороз.
Выбросили и те два трупа.
– Эх, дураки… Холоду напустили, – сказал Зыков.
– Законопатить можно. Эвот сколько ковров, – ответил рыжий. – Эй, пошукай-ка, братцы, гвоздочков.
Зажгли все лампы.
– А внизу кто? – спросил Зыков.
– Приказчики да Мавра, стряпуха ихняя.
– Позвать стряпуху. – И сел на кресло.
Мавра была слегка подвыпивши. У самой двери она брякнулась на колени и поползла к Зыкову, голося басом:
– Ой ты, свет ты наш, ты ясен месяц… Батюшка, кормилец, не погуби… Разбойничек ангельский…
– Дура! Ты купчиха, что ли? Встань…
– Верная раба твоя… Ой, батюшка, милый разбойничек… – и заревела в голос.
Зыков нахмурился, подхватил ее под пазухи:
– Жирная, а дура, – и посадил рядом с собой на диван.
– Ой, ой, – скосоротилась она и засморкалась. – Ничевошеньки я знать не знаю, ведать не ведаю… Хошь режь, хошь жги… А только что…
– Слушай…
– Не буду у них, у проклятых буржуев, жить.
– Да слушай же…
– Знать не знаю, ведать не ведаю… Разбойничек ты мой хороший…
– Молчи, сволочь!. – внезапно вскочив, затряс Зыков под самым ее носом кулаками. – Срамных! Растолкуй ей, чтоб на двадцать ртов ужин сготовила… Да повкусней… А баня готова? Фу-у черт, дура баба.
Третий раз грохнула пушка. Стекла и висюльки на лампе взикнули.
– Скажи тому обормоту, как его… Миклухину, достаточно палить. Завтра… – проговорил Зыков и пошел в баню.
Ему светил фонарем приказчик Половиков, нес веник с мылом, простыню и хозяйское белье.
Баня – в самом конце густого сада. Весь сад в пушистом инее, как черемуха в цвету. И все морозно голубело. На пуховом снегу лежали холодные мертвые тени от деревьев.
– Прикажете пособить? – спросил приказчик, приподымая шапку и почтительно клюнув длинным носом воздух.
– Нет. Уважаю один.
– Не потребуется ли вашей милости девочка или мадам? Можно интеллигентную… – приказчик осклабился и выжидательно стал крутить на пальце бороденку.
Зыков быстро повернулся к нему, задышал в лицо, строго сказал:
– Не грешу, отстань… – и вошел в баню.
Зажег две свечи, начал раздеваться.
Когда стаскивал с левой ноги пим, рука его попала в какую-то противную, холодную, как лягушка, слизь. Он отдернул руку. От голых пяток до боднувшей головы его всего резко передернуло, лицо сжалось в гримасу, во рту, в пищеводе змеей шевельнулось отвращение:
– Тьфу! Мозги…
Он шагнул из бани и далеко забросил оба пима в сугроб.
От голубеющей ночи, со двора, пробирались к бане три всадника.
Зыков закрючил дверь, взял винтовку, китайский пистолет, нож и веник и нагишом вошел в парное отделение.
Когда он залез на полок и с азартом захвостался веником, пушка грохнула в четвертый и последний раз.
Продрогшие за длинный переход партизаны набились по теплым городским углам, кто где.
У молодой бабочки Настасьи пятеро. Маленькая, шустрая, она, как на крыльях, порхала от печки к столу, в чулан, в кладовку.
– Да ты ложись спать… Мы сами… Зыков не велел беспокоить зря. А Зыков скажет – отпечатает.
– Как это можно, – звонко и посмеиваясь возражала та.
На столе самовар, яичница, рыба, калачи – бабочка на продажу калачи пекла.
Четверо были на одно лицо словно братья, волосы и бороды, как лен. Только у пятого, Гараськи, обветренное толсторожее лицо голо и кирпично-красно, как медный начищенный котел.
– А у тя хозяин-то, муж-то есть? – зашлепал он влажными мясистыми губами.
– Нету, сударик, нету… Воюет он… При Колчаке.
– При Колчаке? – протянул Гараська, прожевывая хлеб со сметаной. – Зыков дознается, он те вздрючит.
– По билизации, сударик… Не своей волей, – слезно проговорила бабочка, и сердце ее екнуло.
– По билизации ничего, – сказал мужик в красных уланских штанах. – Ежели по билизации, он не виноват.
Настасья успокоилась. Быстрые глаза ее уставились в бороды чавкающих мужиков.
– Кого же вы бить-то пришли? Большачишек, что ли?
– Кого Зыков велит, – сказал крайний мужик в овчинной жилетке с офицерскими погонами и крепкими зубами щелкнул сахар.
– Нам кого ни бить, так бить, – весело сказал Гараська и, обварившись чаем, отдернул губы от стакана.
– А ты нешто убивывал? – спросила бабочка.
– Убивывал. Я на приисках работал, там народ отпетый… Убивывал…
Глаза Настасьи испугались.
– Гы-гы-гы, – загоготал Гараська. – Вру, вру… А вот я бабенок уважаю чикотать, – он квакнул по-лягушачьи и боднул хозяйку в мягкий бок.
– А зыковский наказ забыл, паря? Оглобля!.. Черт… – окрысились на Гараську мужики.
– Так тебе Зыков и узнал, – с притворной заносчивостью сказал Гараська, подмигивая мужикам.
Все плотно наелись и рыгали. Молодые мужики, раздувая ноздри, примеривались к хозяйке глазом: бабочка круглая. Вот только что Бог ростом обделил. Одначе, не хватит на всю артель.
– Ну, братцы, дрыхнуть.
Настасья улеглась за занавеской на кровати, партизаны в соседней комнатушке на полу, разбросив шубы.
Старший, Сидор, задал лошадям овса, помолился Богу и бесхитростно до утра завалился спать.
Почти по всему городку партизаны крепко спали. Только выходы на окраинах караулили зоркие глаза, да разъезды, тихо переговариваясь, рыскали по улицам.
А вот за крашеными воротами драка, гвалт: два партизана, голоусик с бородатым, пьяные, вырывали друг у друга деревянную шкатулку.
– Моя! – кричал голоусик.
– Врешь! Я первый увидал.
И оба залепили друг другу по затрещине.
Разъезд загрохотал в калитку и въехал во двор:
– Язви вас! Вы драться?!.
Партизаны крепко спали, и пушка сомкнула свое хайло, только обывателей мучила бессонница. Воля в каждом померкла, покривилась, всяк почувствовал себя беззащитным, жалким как заключенный в тюрьму острожник. Люди были, как в параличе, словно кролики, когда в их клетку вползет удав. Озадаченные обыватели то здесь, то там чуть приоткрывали дверь на улицу и прислушивались к голубой морозной ночи.
Но ночь тиха.
И это обманное безмолвие еще больше гнетет их. Каждый предвидел, что завтрашний день будет страшен: сам Зыков здесь.
Трепетали купцы и все, у кого достаток, трепетали чиновники и духовенство. Мастеровые, мещане и просто беднота тоже вздыхали и тряслись: Зыкову как взглянется, и хорошая и дурная про него идет молва.