– Знаешь ли, кто я есть, кутья?
– Злодей ты! Вот ты кто. – Священник рванулся вперед, и густой свирепый плевок шлепнулся Зыкову в ноги.
– Поп!! – И Зыков вздыбил. – Я громом пройду по земле!.. Я всю землю залью поповой…
– Проклинаю!.. Трижды проклинаю… Анафема! – Священник вскинул кровавые руки и затряс ими в воздухе. Из обсеченной руки поливала кровь. – Анафема! Убивай скорей. Убивай… – Голос его вдруг ослаб, в груди захрипело, он со стоном медленно опустился на пол. – Больно, больно. Рученька моя…
Зыков язвительно захохотал и враз оборвал хохот.
– Зри вторую книгу Царств, – торжественно сказал он, шагнул к попу и пнул его в голову ногой: – Чуешь? «И люди сущие в нем положи на пилы». Чуешь, поп: на пилы! «И на трезубы железны и секиры железны, и тако сотвори сынам града нечестивого». Читывал, ай не? – Зыков выпрямился и повелительно кивнул головой: – А ну, ребята, по писанию, распиливай напополам.
Наперсток пал на колени:
– Эй, подсобляй. Рработай!..
Длинная пила, как рыбина, заколыхалась и хищно звякнула, рванув одежду. Священник пронзительно завопил, весь задергался и засучил ногами. Ряса загнулась, замелькали белые штаны. Ему в рот кто-то сунул рукавицу и на ноги грузно сел.
Парень с мешком было просунулся вперед, но вмиг отпрянул прочь, и по стенке, торопливо к выходу. Весь содрогаясь, он выхватил из мешка трясущимися руками лампадку, сунул ее на окно и пугливо перекрестился. Ему вдруг показалось, что пила врезывается зубами в его тело, от резкой боли он весь переломился, обхватил руками живот и с полумертвым диким взглядом выбежал на улицу.
– Следующего сюда! – приказал Зыков и опустился на парчевую подушку. У сухого, лысого, в рясе, человека со страху отнялись ноги. Его приволокли. Он повалился перед Зыковым лицом вниз и, ударяя лбом в половицы, выл.
– Кто ты?
– Дьякон, батюшка, дьякон… Спаси, помилуй…
– Какой церкви?
– Богоявленской, батюшка, Богоявленской… Начальник ты наш…
– Народ не обижал?
– Никак нет… Опросите любого… Я человек маленький, подначальный.
– Вздернуть на колокольне. Следующего сюда!..
Дьякона поволокли вон и на смену притащили толстого рыжего попа.
– Этот – самая дрянь, погромщик, – сказал Срамных.
– Чалпан долой.
Наперсток намотал на левую руку поповскую косу и, крякнув, оттяпал голову.
– Следующий! – мотнул бородою Зыков.
Глава IX
Солнце село за побуревшей цепью каменных отрогов. Над городом кровянилось в небе облако, и наплывал голубой вечерний час. Виселица и трупы на ней молча грозили городу.
Наперсток вышел последним.
– Ишь ты, принародно желает, сволочь… – бормотал он самому себе. – А по мне наплевать… Только бы топору жратва была.
Душа его напиталась кровью, и взмокшие от крови валенки печатали по голубоватому снегу темные следы. Пошатываясь, он в раскорячку нес свой искривленный горб, и звериный взгляд его – взгляд рыси, упившейся крови до бешенства.
Чрез площадь, молча и бесцельно, двигаются конные, пешие партизаны, беднота.
Виселица замахнулась на всех. В пролетах колоколен, в воротах церковных оград тоже висят свежие трупы.
Три всадника на трех веревках водят по улицам коменданта крепости и двух польских офицеров. Средний всадник – Андрон Ерданский. На конце его веревкой толстый штабс-ротмистр пан Палацкий. Когда всадники едут рысью, пану очень трудно поспевать, он падает и, взрывая снег, с проклятиями волочется по дороге, как куль сена. Бегущие сзади толпой мальчишки смеются, кричат, швыряют застывшим конским калом. Прохожие останавливаются, из калиток выглядывают головы в платочках, в шапках и, как по приказу, деланно хохочут.
Черноусое лицо Андрона Ерданского болезненно-скорбно, озноб трясет его, и голова горит – бросить бы аркан, удариться бы в переулок и спать, спать… Но задний всадник не спускает с него глаз.
Весь город в красных флагах, купеческого кумачу Зыков не жалел. Флаги густо облепили дом купца Шитикова, и на балконе огромное красное, видавшее виды знамя: – «Эй, все к Зыкову. Зыков за простой люд. Айда».
Гараська с Куприяном украли утром корчагу рассыпчатого меду.
– Надо водой развести, по крайности похлебаем. Навроде пива, – сказал Гараська. Он вывалил в пустую шайку мед и опружил туда два ведра из колодца воды.
– Что ты, толсто рыло, делаешь!.. Пошто добро-то портишь? – выхватила у него ведро прибежавшая с рынка Настасья. В руке у нее только что полученные подарки: женская кофта, шаль, пимы. – Выливай вон. Надо кипятком… Ужо я брагу вам сварю…
Она вбежала в домишко и запорхала взад-вперед, как угорелая. За ночь ее лицо осунулось, и голубые глаза были в темных, бессонных тенях.
Гараська взял винтовку и пошел на улицу.
– Эх, когда же по-настоящему гулевать-то станем…
Темнело. На блеклом небе бледными точками замерцали звезды.
Возле дома Шитикова горели костры, толпились люди.
Гараська направился к толпе, напряженно стоявшей у пылавшего костра. И, когда он пробирался вперед, взмахнул широкий топор Наперстка, сталь хряснула, покатилась голова.
А какая-то румяная, в красном платочке тетя сладострастно взвизгнула, нырнула в толпу, но опять вылезла и уставилась разгоревшимися глазами на окровавленный топор. И вновь темная лапа выхватила трясущегося в серой поддевке старика.
– Зыков, спаси… Зыков, помилуй… Все возьми… – монотонно, как долгий стон, и очень жалобно молил он, упав на колени и подняв взгляд к террасе.
Но руки вцепились в него, как клещи, блеснул топор. Красноголовая тетя взвизгнула, нырнула в толпу, но любопытство взяло верх – снова вылезла. Она проделала так вот уже двадцать раз, два воза трупов лежали на санях, и плаха – покривилась: от обильной крови под ней подтаял снег. В толпе приговоренных, оцепленных стражей людей, все время раздавались плач, стон, вопли.
Гараська был как во сне. Он только теперь вспомнил про Зыкова и перевел взгляд вверх: на возвышенном балконе стоял в черной поддевке, в красном кушаке, рыжей шапке чернобородый, саженного роста великан.
Наперсток гекнул: – «Гек!» – и вся толпа гекнула, топор хряснул, покатилась голова.
– Злодий! Злодий!.. – болезненно выкрикнул Андрон Ерданский и заметался по балкону. Ему вдруг захотелось броситься на горбуна и вгрызться ему зубами в горло. – Пан, пусти. Дуже неможется…
Возле Зыкова стояли люди, Срамных и другие, еще два парня с винтовками – стража.
– Веди сюда! – крикнул Зыков.
И к балкону подтащили коменданта крепости, поручика Сафьянова.
Лицо Зыкова в напряженном каменном спокойствии, он собрал в себе всю силу, чтоб не поддаться слабости, но пролитая кровь уже начала томить его. Наперсток подошел и ждал. Зыков с гадливостью взглянул в сумасшедшие вывороченные с красными веками глаза его…
– Довольно крови!.. – прозвучало из тьмы в толпе.
И в другом месте далеко:
– Довольно крови!
Плач, стон, вопли среди приговоренных стали отчаянней, крепче.
– Пане… Змилуйся!.. – И Андрон Ерданский повалился в ноги Зыкову, – Ой, крев, крев…
Тот быстро вошел чрез открытые двери в дом, жадно выпил третий стакан вина, отер рукавом усы и на мгновение задумался.
– Господи Боже, укрепи длань карающую, – промолвил он, крепко крестясь двуперстием, и вновь вышел к народу, весь из чугуна.
– Судьи правильные, рать моя и весь всечестной люд! – зычно прорезало всю площадь.
Гараська глуповато разинул рот и огляделся. Направо от него, на двух длинных бревнах, сидели судьи: бородатые мужики, молодежь, горожане и три солдата-колчаковца.
– Отпустить коменданта, ненавистного врага нашего иль казнить?
– Казнить!.. Казнить!! – закричали голоса. – Чего, Зыков, спрашиваешь, сам знаешь…
– Казнить!.. Он нас поборами замучил… Окопы то и дело рой ему. Дрова поставляй… Троих солдат повесил… Девушке одной брюхо сделал… Удавилась… Они, эти офицерики-то с Колчаком, царя хотят!
– Вздор, вздор! Не слушайте, товарищ Зыков!.. – Поручик Сафьянов, комендант, был с рыженькими бачками, с редкими волосами на непокрытой голове, в офицерской, с золотыми погонами, растерзанной шинели. Он весь дрожал, то скрючиваясь, то выпрямляясь по-военному, во фронт. – Дайте мне слово сказать… Прошу слова!
– Ну?!
– Я принимал присягу. Служил верой и правдой… – голос офицера был то глух и непонятен, то звенел отчаянием. – А теперь я верю в вашу силу, товарищ Зыков… Я прозрел…
– Отрекаешься?
– Отрекаюсь, товарищ Зыков.
– Может, ко мне желаешь передаться?
– Желаю от всей души… верой и правдой вашему партизанскому отряду послужить… Я всегда, товарищ Зыков, я и раньше восхищался…
– Тьфу! Гадина… – плюнул Зыков и подал знак Наперстку, но тотчас же крикнул: – Стой! – уцепился руками за балконную решетку и его медный голос загудел по площади: – Эй, слушай все!.. Зыков говорит… Власть моя тверда, как скала, и кровава, во имя божие. Где проходит Зыков, там – смерть народным врагам. Нога его топчет всех змей. Долой попов! Они заперли правую веру от народа, царям продались. Новую веру от антихриста царя Петра, от нечестивца Никона народу подсунули, а правую нашу веру загнали в леса, в скиты, в камень… Смерть попам, смерть чиновникам, купцам, разному начальству. Пускай одна голь-беднота остается. Трудись, беднота, гуляй, беднота, царствуй, беднота!.. Зыков за вас. Эй, Наперсток, руби барину башку!
Но вдруг с зыковского балкона грянул выстрел, Наперсток схватился за шапку, любопытная тетя, взмахнув руками, навеки нырнула красным платком в толпу.
Судьи мигом с бревен к террасе:
– Не тебя ли, Зыков? Кто это?
Подбежал и Наперсток с топором:
– В меня, в меня стрелил… в шапку!..
На полу, у ног Зыкова катались клубком Андрон Ерданский и обезоруженный им парень-часовой.
– Отдай! Добром отдай! – вырывал свою винтовку парень.
Безумный Ерданский грыз парню руки, стараясь еще раз выстрелить в толпу, в Наперстка-палача. Все люди казались ему проклятыми горбунами, измазанными кровью уродами, всюду блестели топоры и, как птицы, табунились отрубленные головы.
– Эх, тварь!.. Не мог кого следует убить-то! – И молниеносный взор Зыкова скользнул от неостывшей винтовки к вспотевшему лбу Наперстка. – Мало ж ты погулял, щенок… – он приподнял Ерданского за шиворот и, перебросив через перила, сказал: – Вздернуть!
Но Наперсток, рыча и взлаивая, стал кромсать его топором.
Глава X
– Мужики! Зыков город грабит, а вы, гладкорожие, все возле баб да на печи валяетесь! – еще с утра корили бабы своих мужей в ближней деревне, Сазонихе.
И в другой деревне, Крутых Ярах, колченогий бездельник, снохач Охарчин, переходя из избы в избу, мутил народ:
– Айда, паря! Закладывай, благословясь, кошевки… Зыков в городу орудовает… Знай, подхватывай!..
И в третьей деревне бывший вахмистр царской службы Алехин, сбежавший из колчаковской армии, говорил крестьянам:
– Нет, братцы, довольно. Кто самосильный – айда к Зыкову!.. Народищу у него, как грязи. Вон, поспрошайте-ка в лесу, при дороге, его бекетчики стоят. Поди, мне какой ни какой отрядишка доверит же он. Пускай-ка тогда колчаковская шпана, пятнай их в сердце, грабить нас придет, али нагайками драть, мы их встретим…
И на многочисленных заимках зашевелился сибирский люд.
Это было утром.
А теперь, когда луна взошла и Гараська с ватагой рыщут по улицам…
Взошла луна – и городок опять заголубел.
Где-то далеко, на окраинах, постукивали выстрелы. Зыков слышит, Зыков отлично знает, что это за выстрелы, и спокойно продолжает дело.
Настасье хочется на улку погулять, но у ней ключом кипит брага, топится печь, она одна.
И отец Петр вместе с другими мужиками подошел к костру, там, на окраине. Он переоделся, как мужик: пимы, барловая, вверх шерстью, яга, мохнатая с ушами шапка.
В голубом тумане, на реке, по утыканной вешками дороге, чернели подводы мужиков.
– Допустите, кормильцы… Чего ж вы?
– Нельзя, нельзя! Поворачивай назад!
Пять партизан загородили им дорогу.
– Допустите, хрещеные… Мне хошь пешечком… – мужичьим голосом стал просить отец Петр-мужик.
– Здря, что ли, мы эстолько верст перлись… Сами-то, небось, грабите, а нам так… – сгрудились, запыхтели мужики. – Пусти добром! – У кого нож в руках, у кого топор.
Пять партизанских самопалов грохнули в небо залп. Мужики самокатом по откосу к лошадям.
К противоположному концу городка другая дорога прибежала с гор. Там тоже стоял обоз, рвались в город мужики. И колченогий снохач Охарчин тоже здесь:
– Достаток у нас малой. Толчак на вовся разорил… Желательно купечество пощупать.
Залп в воздух. Но не все мужики убежали. Осталось с десяток «вершних», на конях.
Вахмистр царской службы Алехин подъехал к самому костру. Низенькая и толстобокая, как бочка, кобыленка его заржала.
– Мне к хозяину лично, – сказал он, – к Зыкову.
– По какому екстренному случаю? – спросил партизан, тоже бывший вахмистр. Из башлыка торчала вся в ледяных сосульках борода и нос.
– Вот, товарищей привел… Желательно влиться в ваш отряд, – сказал Алехин. – Завтра еще подъедут.
– Езжай один. Скажешь, что Кравчук впустил. А вы оставайтесь до распоряжения. Слезавайте с коней… Табачок, кавалеры, есть?
Еще где-то погромыхивали выстрелы, то здесь, то там, близко и подальше. Зыков знает, что это за выстрелы: разъезды расстреливают на месте грабителей и хулиганов.
Но Гараська хитрый: Гараська смыслит, в какие лазы надо пролезать. Мешок его набит всяким добром туго, по карманам, за пазухой, под шапкой – везде добро.
И ружьишко на веревке трясется за плечом как ненужный груз.
Он идет задами, огородами, по пояс пурхаясь в сугробах:
– Отворяй, распроязви!.. С обыском!.. – и грохает прикладом в дверь. Дьяконица старая. Гараська выстрелил в потолок, взломал сундук. – Эх, добра-то!
Гараська ткнул в мешок отрез сукна, – не лезет. Выбросил из мешка чугунную латку, а вот как жаль: хорошая, выбросил медную кострюлю, опять туго набил мешок.
На столе фигурчатая из фарфора с бронзой лампа.
– Такие ланпы я уважаю, – пробурчал Гараська. – О, язви-те! Стеклянная, – и грохнул в пол.
В доме было тихо. Лишь из соседней комнаты прорывались истерические повизгиванья. Гараська сгреб стул и ударил в шкаф с посудой. Движения его неуклюжи, но порывисты и озорны.
На шкафу – большой, круглый, пирог с вареньем, Гараська отхватил лапами кусок и затолкнул в рот.
Эх, хорош самоварчик, аккуратный, – пристреливался Гараська глазом. – Не унести… Другой раз… А сгодился бы… Черта с два, чтоб я стал Зыкову служить… Нашел Ваньку. Приду домой, оженюсь, богато заживу. – Жрал, перхал, давился, вытягивая шею, как ворона. – Эх, недосуг. Он поставил блюдо с пирогом на пол, расстегнулся, присел и, гогоча, напакостил, как животное, в самую середку пирога.
Костры возле Шитикова дома горят ярко, охапками швыряют в них дрова, пламя лопочет, колышется, вплетаясь в голубую ночь.
– Вот ты, Зыков, наших попов кончил, другие, – которые хорошие… Это не дело, Зыков. А самую сволоту оставил! – кричали в толпе.
– Кого? – спросил тот.
– Отца Петра. Самый попишка жидомор…
И в разных местах:
– Нету его! Нету, уж бегали… Третьеводнись на требу уехал.
– На кого еще можете указать? – крикнул Зыков. – Не было ли обид от кого?
Народ только этого и ждал. Как ушат помой, доносы, кляузы, предательство. Из домов и домишек выхватывались люди. Звериное судьбище, плевки, матершина, крики, гвалт. Петька Руль у Пахомова в третьем году хомут украл, Иванов о Пасхе жену Степанова гулящей девкой обложил, тот колчаковцам лесу для виселиц дарма возил, этот худым словом Зыкова облаял.
– Врешь, паскуда, врешь!.. Ты мне два ста должен. Смерть накликаешь на меня?! Дешево хочешь отделаться, варнак. Да ты за груди-то не хватай, жиган такой! А не ты ли в зыковских солдат выстрел дал? Ну-те-ка, опросите Лукерью Хвастунову…
– Эй, Лукерья!.. Где она? Бегите за Лукерьей Хвастуновой.
– Здесь она… Лукерья, толкуй!
Гвалт, крики, слезы, ругань. Ничего не пившая толпа была пьяна. Мещане, мастеровые, гольтепа, все распоясались, у всех закачался рассудок.
Наперсток пощупал ногтем, не затупился ли топор. Выстрелы, костры, кровь, где-то ревели хором хмельную песню, и на площади, как в кабаке, – кровавый хмель.