Гений пустого места - Татьяна Устинова 4 стр.


– Да, но ты меня… не осуждаешь?

– Да кто я такой, чтобы тебя осуждать?!

– Значит, все-таки осуждаешь?

Тут Хохлов опять обозлился, хотя только что решил было проявить христианскую терпимость.

– Да какая тебе разница, осуждаю, не осуждаю?! Ты живи, как тебе надо, а я-то при чем?!

Он обошел свою машину, слегка присыпанную снегом, размахнулся и метнул мешок в мусорный контейнер, как в баскетбольную корзину. Зачем-то отряхнул перчатки, похлопав в ладоши, и полез в машину.

Лавровский метать не стал, подошел поближе и опустил пакеты культурно.

– Ну, бывай, Дим! – Промерзшее сиденье через джинсы обожгло хохловский зад, можно сказать, насквозь пронзило!

И кто это любит русскую зиму, мать ее так и эдак?! Кто это ждет не дождется первого снега, первого морозца, зимних забав, катания на санях и тройках?! В машину сесть невозможно, ибо процедура эта все время напоминает душераздирающую сцену замерзания во льдах из кинофильма «Красная палатка». Ехать тоже почти невозможно, ибо купленные за бешеные деньги иностранные «реактивы» превращают дорогу в потоки жидкой и скользкой грязи, которая летит в стекла и виснет пудовыми наростами на бамперах. Ходить тоже никак нельзя, потому что Москва, как всем известно, порт пяти морей, еще по совместительству является розой всех ветров, и сырой, промозглый, подлый ветер пробирает до коренных зубов, которые тут же начинают стучать так, что из них выпадают все пломбы. Да и скользко ужасно, как же ходить-то?.. «Реактивы» летят на куртки и ботинки, и ничем их потом не возьмешь, ни стиркой, ни химчисткой, под ногами лед, с крыш течет, в лицо ветер, в транспорте давка гораздо плотнее летней, потому что из-за толстенных зимних одежд люди сильно прибавляют в объеме. Вот уж зимушка-зима, белая береза под моим окном, кто тут у нас последний в очереди на зимние забавы и катания на тройках?!

– Мить, если Светка будет спрашивать, так ты ей скажи, что я… с тобой заговорился, ну и… не сразу домой вернулся.

– Ладно.

– Мить, и если чего узнаешь про Кузю, сообщи мне! Меня Светка поедом съест, если у него деньги заведутся, а у нас нет!..

– Ладно.

– И если…

– Все, я поехал, – объявил Хохлов. – Бывай. И на работу завтра не опаздывай, понял?

– Иди ты на фиг.

Хохлов захлопнул дверцу и потихонечку тронул машину.

В заледеневшем зеркале заднего вида маячил силуэт Лавровского с трубкой, прижатой к уху. Уж дозвонился, наверно. Щебечет.

Хохлов вырулил на пустынную улицу, под тот же самый школьный фонарь, и некоторое время постоял в раздумье, куда повернуть. Направо поедешь – к дому и Галчонку приедешь; налево поедешь – к Родионовне попадешь.

Что лучше? Галчонок в страданиях или Родионовна с Кузей в любви?

А-а, наплевать на все!.. И он решительно повернул налево, в сторону центральной площади их крохотного городишки, который долго боролся за почетное звание «Наукоград», получил его, и по этому поводу на площади поставили несколько круглых фонарей, долженствующих придать новоиспеченному «наукограду» весьма европейский и даже щегольской вид.

Некоторое время местные подростки сидели под фонарями на корточках, курили и шикарно матерились, девчонки сладко и обморочно повизгивали, а потом фонари им надоели, и они их побили. Остался единственный, рядом с памятником.

В советские времена «наукоград» отличался известным фрондерством, как все такого рода городишки, где были собраны научные институты и высокотехнологичные предприятия. В Дом культуры наезжали опальный музыкант Ростропович, опальный художник Глазунов и опальный певец Высоцкий. Позднее были замечены Макаревич и Гребенщиков и еще группа «Крематорий» на заднем плане. Из-за фрондерства ученых памятника Ленину на центральной площади не было, а возвышался памятник Циолковскому. Калужский мыслитель на постаменте был представлен исполином в сюртуке и каменных ботинках не по росту. К ботинкам скульптор приделал миниатюрную космическую ракету, какими их рисуют в детском саду ко Дню космонавтики, и казалось, что исполин собирается раздавить ракету, как мелкую букашку. Студенты Института общей и прикладной физики, где учились Хохлов и его компания, соблюдая традиции, в день выпускных экзаменов лезли на постамент и водружали на голову исполинского Константина Эдуардовича бумажный цилиндр. Милиция, тоже соблюдая традиции, делала вид, что пытается всех хулиганов переловить и посадить в «обезьянник», и хулиганы натурально боялись и прятались в ближайших подворотнях.

Целая жизнь прошла с тех пор, как Димон Пилюгин, стоя на плечах у Хохлова, пытался дотянуться до головы Циолковского, и Кузя снизу тревожно гудел, что их сейчас всех заметут и нервически оглядывался по сторонам, а Лавровский стоял на атасе на повороте с улицы Маяковского, потому что всем доподлинно было известно, что менты приедут именно с той стороны. Наверное, лет через пять Хохлов, проезжая по площади Циолковского, вдруг сообразил, что на улице Маяковского одностороннее движение, и менты должны были нагрянуть ровно с противоположной стороны, как тогда и нагрянули!..

Арина жила в старом сталинском доме, выходящем окнами в аккурат на макушку памятника, и Хохлов, когда помогал ей зубрить билеты по химии, видел в окошке, как голуби удобно устраиваются на голове Циолковского и производят на ней всякие непотребства.

«Плохо быть памятником, – рассеянно думал он тогда, толкуя Арине про валентности и моли, – каждый голубь может на тебя…»

Тут Хохлов засмеялся, въехал в арку, задрал голову и посмотрел на окна. Свет горел, значит, она еще не спит. Ну и отлично, а на Кузю плевать.

Хохлов сильно замерз, и есть ему хотелось, и он даже пританцовывал от нетерпения, когда женский голос, показавшийся очень далеким, тревожно спросил за дверью:

– Кто?

– Ариш, это я, Хохлов. Открывай давай!

Загремели замки, лязгнули засовы, зазвенели ключи – а что вы думаете?! Приходится запираться, мало ли случаев известно, когда…

Дверь приоткрылась на цепочку, и в проеме показался блестящий глаз.

– Ты чего? – спросил Хохлов грубо. – Открывай! Своих не узнаешь?!

Не иначе у нее Кузя. У нее Кузя, и они оба голые!..

Дверь закрылась и через секунду распахнулась вновь.

– Митя?!

– Вася, – вновь отрекомендовался Хохлов и протиснулся мимо нее в квартиру. – Слушай, Родионовна, у тебя есть еда? И питье? А лучше и то и другое вместе? – Он снял ботинки и во второй раз за вечер стал шарить в чужой прихожей в поисках тапочек. – Ну хоть что-нибудь у тебя есть?

– Котлеты есть, – призналась Родионовна. – Картошка жареная. Будешь?

– Все буду, только быстро и очень много.

Она вдруг повеселела, как будто он сказал ей комплимент.

– На ночь есть вредно. – Она подсунула ему тапки и подтолкнула в спину в сторону ванной. – Руки мой и приходи.

– Что я, маленький, что ли, – для порядка возмутился Хохлов, – зачем я руки должен мыть?!

В крохотной ванной было тепло и пахло то ли шампунем, то ли еще чем-то, очень женским и всегда немного волнующим. Глядя на себя в зеркало, Хохлов вымыл красные от мороза руки крохотным кусочком прозрачного глицеринового мыла с какими-то цветами внутри, понюхал мокрую ладонь – пахло тоже цветами, – старательно вытер, потом пригладил сбоку волосы, которые странно торчали, и еще посмотрел на себя в профиль, сильно втянув живот.

Вот так, со втянутым животом, он себе, пожалуй, даже нравится. Пожалуй, так он вполне может произвести впечатление. И очень даже положительное впечатление он может произвести на кого-нибудь. Только вот на кого? Никого, кроме Арины Родионовны, поблизости не наблюдалось.

Он вышел из ванной и некоторое время еще помнил о том, что должен втягивать живот, чтобы произвести это самое впечатление, но увидел картошку с мясом – и позабыл.

Картошка была горячая и дымилась, котлеты шкварчали на сковородке, дух шел упоительный. Хохлов сел за стол, взял кусок хлеба, посолил его и затолкал в рот.

– Я же тебе кладу уже!

– Не могу, – сказал Хохлов с набитым ртом. – Сейчас умру от голода.

Она поставила перед ним громадную тарелку, полную еды, и сбоку еще примостила два огурчика, крепеньких, солененьких, и еще посыпала гору какой-то травкой, от чего запах стал совсем уж невозможный, и Хохлов схватил вилку и стал есть, и глаза у него сделались бессмысленные.

– Где это ты так оголодал?

– Целый день не ел.

– Что так? Поел бы.

– Некогда было. Слушай, Ариш, а выпить есть?

Она удивилась. Хохлов никогда не ездил за рулем, подвыпив. Такое у него было железное правило.

– А как ты поедешь?

– Я не поеду. – Он дожевал огурец и схватил второй. – Пустите переночевать, хозяйка! Сами мы не местные, нас в поезде ограбили, вот справка…

– Мить, ты что? С Галей поссорился?

– Какие все, черт возьми, проницательные! – сказал Хохлов вполне добродушно. Он всегда становился добродушным во время и особенно после ужина. Добродушным и сонным. – Ну, поссорился, и что?!

Арина присела напротив и посмотрела на него.

– Я тоже с Кузей поссорилась, – объявила она. – Представляешь?

Хохлов ел котлету и невнятно промычал, что представляет. Хотя ничего такого представлять ему решительно не хотелось. Но Арина ждала вопроса, и он его задал:

– Выпить есть?

Это был явно не тот вопрос, но про Кузю Хохлов не хотел слушать даже после котлеты.

– Того, что ты пьешь, у меня все равно нет.

– «Это», то есть что?

– Виски.

– А что есть?

Она засмеялась.

– Водка есть. Дать?

– Давай.

Она вытащила из холодильника бутылку, а из буфета крохотную затейливо-хрустальную рюмочку на высокой ножке и водрузила перед Хохловым.

Он покосился на рюмочку:

– Ари-иш, отсюда пить нельзя. Только нюхать можно. Рюмка на три понюшки, как раз хватит.

– А чего же тебе дать?

Хохлов подумал.

– Ну, стакан дай, что ли!

Она убрала рюмочку, достала стакан и сказала, что ему нужно записаться в клуб анонимных алкоголиков. Он пообещал, что непременно запишется, налил себе холодной водки, тяпнул и посидел с блаженным видом, как буддийский монах, почувствовавший первые признаки надвигающейся нирваны.

Потом он быстренько все доел и еще хлебной коркой подчистил тарелку, корку тоже съел, с сожалением посмотрел на початую бутылку и аккуратно поставил посуду в раковину. Он бы еще выпил, но Арина же сейчас станет нудить, чтоб не пил, что пить, как и есть, вредно, и вообще, она заметила: в последнее время он стал больше выпивать, и это ужасно, потому что проблема алкоголизма в нашей стране…

– Кофе будешь?

Хохлов чувствовал, что сейчас уснет, дайте только дойти до дивана, и кофе ему не очень хотелось, но немедленно заснуть было неприлично, а Хохлов старался соблюдать правила хорошего тона. Или думал, что старается.

– Давай кофе.

Она насыпала из банки в огромную кружку довольно много, полезла в холодильник и вытащила сгущенку. Еще со времен Института общей и прикладной физики он очень любил растворимый кофе со сгущенным молоком.

– Откроешь, Мить?

Старым-престарым консервным ножом с подгоревшей деревянной ручкой он открыл банку, пальцем снял тягучую сладость с обратной стороны крышки и засунул палец в рот.

Почему-то с Галчонком никогда не получалось вот так просто взять да и сунуть палец в сгущенку. Все время возникали препятствия. Она была убеждена, что это некрасиво, и молоко скиснет, и вообще негигиенично. Все это было совершенно правильно и грустно оттого, что иногда очень хотелось есть сгущенку именно так – пальцем.

Он хлебнул кофе, зажмурился от счастья, вытащил сигареты и спросил великодушно:

– Ну, и что там у тебя с Кузей? Когда он решил тебя… осупружить?

– Что это за слово?

Хохлов пожал плечами. Кузя не мог никого взять «замуж». Из этого следовало, что он должен выступить в роли мужа, а сие, по мнению Хохлова, было решительно невозможно.

Арина Родина, по прозвищу Родионовна, пристроилась напротив и тоже налила себе кофе.

– Вчера, Мить. Он пришел в гости и… сделал мне предложение. – Она глотнула кофе и посмотрела мимо Хохлова, в угол. – Сказал, что мы давно знакомы, что нам все друг про друга известно, одному ему надоело, и он хочет, чтобы мы…

– Ему не одному надоело, а в общежитии надоело! – сказал Хохлов неприятным голосом. – Он сколько лет в общежитии-то проживает? Оно, знаешь, кому угодно надоест!..

– Мить, чего ты злишься? Он же твой друг!

– И ты мой друг. И он мой друг. И что из этого?

Она помолчала.

– Ну и не буду ничего тебе рассказывать, раз ты так… реагируешь.

– Ну и не надо, – согласился Хохлов, и они замолчали.

Арина болтала ложкой в кружке с кофе. Хохлов сердито пил и фыркал.

Дмитрий Кузмин по прозвищу Кузя и в самом деле был давний друг, такой же давний, как и Лавровский с Пилюгиным. Получилось так, что на первом курсе все четверо оказались в одной группе, и им пришлось придумывать себе имена и клички, потому что всех четверых угораздило именоваться Дмитриями. Дмитрий Хохлов, Дмитрий Лавровский, Дмитрий Пилюгин и Дмитрий Кузмин.

Хохлов стал Митей, Лавровский остался Димой, Пилюгина переименовали в Димона, а Кузмина невозможно было называть иначе, чем Кузя. Из всей четверки он был самый выдающийся, самый многообещающий – и хуже всех приспособленный к жизни.

Он писал контрольные так, что профессор Авербах, заведующий кафедрой теоретической физики, чуть не плакал, вручая ему вариант, где, помимо жирной, четкой, улыбающейся пятерки, было еще приписано «brilliant!!!», именно так, с тремя восклицательными знаками.

Кузя никогда не делал заданий, потому что мог решать их просто так, с листа, и решал в течение двадцати минут на подоконнике военной кафедры, куда редко заглядывали преподаватели, кроме усатого полковника с неприличной фамилией Задович. Студенты над полковником и его фамилией издевались, как могли, а он был вполне приличным человеком, по три шкуры не драл и не грозился поминутно отправить всех в Советскую армию выполнять свой гражданский долг.

Кузе достаточно было перелистать учебник, чтобы понять, о чем там идет речь, он никогда ничего не зубрил и все время смеялся над теми, кто в преддверии сессии ходил, как сомнамбула, и даже ел и спал с учебниками перед носом. «Зачем? – говорил он. – Зачем зубрить, если можно вывести?!» Он был твердо убежден, что любую формулу можно вывести самостоятельно, когда хоть приблизительно представляешь, о каком именно процессе идет речь, и ему это удавалось!

Списывать у него было бессмысленно, потому что никто из остальных студентов все равно не мог понять, что именно написано в его тетрадках, понимал только сам Кузя да еще профессор Авербах, который лишь качал головой и предрекал ему не просто большое, а огромное будущее, в котором Нобелевская премия по физике будет просто ступенькой в карьере.

Ничего этого не состоялось.

Никто не виноват – революция девяносто первого года уничтожила науку, а вместе с ней и всех ученых, или, может быть, большинство. Те, кто посмелее и поактивней, уехали на Запад и там продолжали работать на благо мировой цивилизации. Те, у кого была хоть какая-то коммерческая жилка, начали быстро ее разрабатывать, и некоторым это вполне удалось. Те, у кого не было ничего, кроме желания заработать на хлеб с маслом, пошли в строители, таксисты или операционистами в банк и там тоже более или менее преуспели.

Остальные оказались у разбитого корыта.

Научный институт обезлюдел и заплесневел. Изредка в коридоре попадался невесть куда бредущий человек, с неизменной целлулоидной папкой в руке. Куда и зачем он идет, никто не знал, да он и сам не знал тоже. Тихо стало за высокими темными дверьми, в отделах никто не шумел и не спорил, не делил «машинное время» и не грозился вытребовать в профкоме путевку в Анапу для жены с детьми. В конференц-зале стулья были сдвинуты к стенам и покрыты пленкой, на которой лежала пушистая домашняя пыль. На работу приходили к двенадцати, да и то только затем, чтобы без помех со стороны семейства сыграть в «Полет на Луну» или в «Марсианские хроники». По привычке собирались «на чай» в самую большую комнату, где прежде было так весело и интересно, где обсуждалось все самое животрепещущее, научное, острое, где прежде ругали коммунистов и советскую власть и хвалили Солженицына и Буковского, а нынче обсуждали президентскую прибавку бюджетникам, пенсионные фонды и ругательски ругали капиталистов и Ельцина, хвалили КПРФ и некоего депутата, который призывал узаконить двоеженство и заложить в бюджет по две бутылки бесплатной водки на каждого жителя России старше восемнадцати к каждому празднику. Иностранные гранты получать было сложно и муторно, потому получали их единицы, и Кузя в том числе. В первый раз ему дали «за молодость», во второй раз «за талант», и все это не потребовало от него никаких усилий. В третий, когда нужно было хлопотать, Кузя громко сказал, что он ученый, хлопотать не желает и пошли все начетчики к черту!.. Он ученый, а не подстилка начальничья, а потому или опять давайте «за талант», или ничего ему не надо! И вообще с этими деньгами мороки очень много – дают всего ничего, а отчетность собирают, как будто миллион на благотворительность пожертвовали!.. Он, Кузя, так не хочет. Он ученый и, следовательно, личность мыслящая. Он сам знает, как и куда потратить деньги, а отчеты отнимают слишком много времени, которое он мог бы потратить на научную работу.

Назад Дальше