Павел не мог видеть слез, он потянулся к ней.
– Не смейте прикасаться ко мне… прочь руки! Ах, зачем я приехала в страну, где я так несчастна! Что я вижу здесь?
Павел на коленях ползал за женою, хватал ее за полы одежд, громко шуршавших, и покрывал их страстными поцелуями:
– Я виноват, что поверил матери… она и меня ненавидит. Умоляю, сжальтесь надо мною. Не отвергайте меня.
Плачущий, он затих на полу – маленький, слабый, ничтожный человечек, желающий верить в любовь и благородство, Natalie торжествующе (сверху вниз) смотрела на него, потом крепко постучала пальцем по темени цесаревича:
– Обещайте, что больше никогда не станете слушаться злой матери, но всегда будете послушны моим добрым советам.
– Да, клянусь.
– Встаньте, ваше высочество. И чтобы впредь я более никогда не слышала от вас подобных глупостей… Вы же сами любите своего верного и лучшего друга – графа Андрея.
– Люблю.
– Вы должны извиниться перед ним.
– Хорошо. Извинюсь.
– Я вас прощаю, – сказала Natalie, удаляясь…
Въезд в Москву состоялся 25 января. Денек был морозный, звонили колокола церквей, каркали вороны на деревьях. Народ встретил Екатерину с таким оскорбительным равнодушием, что она с трудом смирила свою гордыню. Зато Павел вызвал в простом народе бурю ликования; вечером он во главе Кирасирского полка ездил по улицам Москвы, запросто беседуя с людьми, которые целовали его ботфорты и руки в длинных крагах. Андрей Разумовский склонился из седла к уху наследника, прошептав многозначительно:
– Вы любимы этой сволочью! Ах, если бы вы дерзнули…
Он звал его к дворцовому перевороту, чтобы ускорить не его, а свое возвышение, но Павел ответил, что останется покорным сыном своей матери. Опьяненный популярностью в народе, Павел в тот же день вызвал гнев самого фаворита:
– Как шеф Кирасирского полка, я требую, чтобы поденные рапорты в мои же руки и присылали.
– Тому не бывать, – отказал Потемкин. – Я, а не вы, заведую Военной коллегией, и все рапорты будут у меня.
– Но я – наследник престола.
– Так что мне с того? Вы и генерал-адмирал, но ваше высочество и баржи с каторжанами в море не выведете…
Назло фавориту и матери, Павел начал обучать кирасир на прусский лад. С ножницами в руках перекраивал мундиры:
– Фридрих Великий еще снимет передо мною шляпу…
Но опять вмешался Cycloqe-borgne – Потемкин:
– Яко генерал-инспектор кавалерии российской запрещаю вашему высочеству уродовать форму одежд кирасирских…
О боже! Сколько власти у этого кривого!
Москва ожидала героя войны – фельдмаршала Румянцева.
…
Письма от матери Потемкин, как правило, даже не распечатывал, а сразу швырял в камин, говоря при этом:
– Что дура умного написать может? Разве что – кто из сородичей моих помер, так зачем огорчаться скорбию лишней?
Дарья Васильевна Потемкина, в канун казни, вывезла из Смоленщины на Москву осиротевших внучек своих – Энгельгардтов. Необразованные девчонки, плохо одетые, еще не понимали степени того величия, какого достиг их странный в повадках дядюшка. Не понимала того и госпожа Потемкина, полагая, что сыночек ее возвысился сам по себе, а вовсе не по той причине, на какую завистливые людишки ей намекают.
– Да будет вам пустое-то молоть, – обижалась она в беседах с родственниками. – Нешто за экий вселенский срам ордена да генеральства дают? Чай мой Гриц знатно иным отличился…
При встрече с сыном она строго внушала ему:
– Коли стал государыне нашей мил, тебе в самый раз жениться, и пущай государыня сама невесту приищет… богатеньку!
– Дура ты у меня, маменька, – отвечал Потемкин.
Екатерина произвела старуху в статс-дамы, просила принять со своего стола ананас из оранжерей подмосковных.
– Да на што он мне… в колючках весь, быдто кистень разбойничий! Мне бы яблочка моченого или клюковки пососать.
– Дура ты у меня, маменька, – отвечал Потемкин.
Екатерина справила себе платье на манер крестьянского сарафана. Высокий кокошник красиво обрамлял ее голову с жиреющим, но по-прежнему острым подбородком, полную шею украсила нитка жемчуга. Она осуждала моды парижские.
– Онемечены и выбриты, словно пасторы германские. А я желаю царствовать над истинно русскими и, кажется, совсем обрусела!
Она выразила желание посетить общие бани, чтобы окончательно «слиться» с народом, для чего графиня Прасковья Брюс уже приготовила пахучие веники. Но Потемкин высмеял этих барынь, сказав, что Москва живет еще в патриархальной простоте – мужчины и женщины парятся вместе:
– Стоит ли тебе, Като, быть столь откровенной?
– Не стоит, – согласилась Екатерина и велела Парашке выкинуть веники.
Она тут же сочинила указ, по которому «коммерческие» – общие – мыльни разделялись отныне на мужскую и женскую половины, причем доступ к женщинам разрешался только врачам и живописцам.
– Рисовальщики наши в живой натуре нуждаются, – сказала императрица, – а то в классах Академии художеств они одних мужиков наблюдают…
Потемкин открыто заговорил при дворе, что срочно необходима амнистия всем, кто следовал за Пугачевым.
– Иначе, – доказывал он, – покудова мы тут веселимся с плясками, помещики хлебопашцам все члены повыдергивают, а мужиков рады без глаз оставить. Опять же и телесные наказания чинов нижних – их меру надобно уменьшить… Битый солдат всегда плох. Пьяному шесть палок, и хватит с него!
В апреле Екатерина справляла день рождения. Дюран сообщал в Версаль королю, что императрица «не могла скрыть удивления по поводу того, как мало лиц съехалось в такой день… она сама мне говорила о пустоте на бале в таком тоне, который явно показывает, как она была этим оскорблена!»
Выходит, напрасно кроила сарафан простонародный, напрасно улыбалась публике, зря проявила обширное знание русских пословиц и поговорок, – ее не любили в Москве. «Ну что тут делать?» И на этот раз оригинальной она не оказалась:
– Разрешаю для народа снизить цену на соль…
Когда полицмейстер Архаров выкрикнул эту новость с крыльца перед народом, то «вместо восторженных криков радости, коих ожидала императрица, мещане и горожане, перекрестясь, разошлись молча». Екатерина, стоя у окна, не выдержала и сказала во всеуслышание: «Ну какое же тупоумие!» – так описывали эту сцену дипломаты, все знающие, все оценивающие…
Возле ее престола мучился Павел – ждал денег.
– Деньги для вас были приготовлены. Полсотни тыщ, как вы и просили. Но возникла нужда у графа Григория Потемкина, и деньги ваши я ему вручила…
«Русский Гамлет» от унижения чуть не заплакал!
Потемкину доложили, что его желает видеть Кутузов.
– Кутузов или Голенищев-Кутузов? – спросил он.
– Голенищев…
– Вот так и надобно говорить: большая разница!
Дворян этих разных фамилий было на Руси яко карасей в пруду. Но в кабинет фаворита вошел Михайла Илларионович, старый знакомый по Дунайской армии; прежнего весельчака и шутника было теперь не узнать.
– Что с тобой, Ларионыч? – обомлел Потемкин.
Молодой подполковник в белом мундире с желтыми отворотами, эполеты из серебра, а орден – Георгия четвертой степени. Изуродованное пулей лицо, вместо глаза – повязка. Голенищев-Кутузов сказал, что на охрану Крыма молодняк прислали и, когда турки десантировали под Алуштой, люди дрогнули.
– Пришлось самому знамя развернуть и пойти вперед, дабы примером людей увлечь за собою. Тут меня и шваркнуло…
Он просил отпуск в Европу ради лечения.
– Копии моей отказа ни в чем не будет, – сказал Потемкин.
По его совету Екатерина перечла рапорт о подвиге Михаила Илларионовича: «Сей штаб-офицер получил рану пулей, которая, ударившая его между глазу и виска, вышла на пролет в том же месте на другой стороне лица». Слова Екатерины для истории уцелели: «Кутузова надо беречь – он у меня великим генералом станется!» Она отсыпала для него 1000 золотых червонцев, которые по тогдашнему времени составляли огромную сумму.
– Передай от меня и скажи инвалидному, что тревожить его не станем, покудова как следует не излечится…
Проездом через Берлин увечный воин представился в Сан-Суси прусскому королю. Фридрих просил его подойти ближе к окну, чтобы лучше разглядеть опасную и страшную рану.
– Вы счастливый человек, – сказал король. – У меня в прусской армии с такими ранениями мало кто выживает…
Сейчас король был озабочен делами «малого» двора. Сватая принцессу Гессен-Дармштадтскую за Павла, он рассчитыал, что она, благодарная ему, станет влиять на мужа в прусских интересах «Северного аккорда». Но тут явился красивый нахал Андрей Разумовский и разом спутал королевские карты, соблазняя Natalie политической игрой с Испанией и Францией.
– Кажется, я свалял дурака, – признался король сам себе. – Натализация екатеринизированной России не состоялась… жаль!
По натуре циник, ума практичного, он откровенно радовался слухам о слабом здоровье великой княгини: пусть умрет.
– Ладно. Поедем дальше, – сказал король, не унывая, и надолго приник к флейте, наигрывая пасторальный мотив, а сам думал, как бы выбросить Разумовского с третьего или, лучше, даже с четвертого этажа того здания, которое называется «европейской политикой».
…
Широко расставленными глазами граф Андрей Разумовский взирал на великую княгиню, и она, жалкая, приникла к нему:
– Мы так давно не были наедине, а я схожу с ума от тайных желаний… Что делать нам, если эта курносая уродина не отходит от меня ни на шаг, а он мне всегда омерзителен.
– Я что-нибудь придумаю, – обещал ей граф…
За ужином он незаметно подлил в бокал цесаревича опий. Павел через минуту выронил вилку, осунулся в кресле:
– Спать… я… что со мною… друзья…
Разумовский тронул его провисшую руку.
– Готов, – сказал он женщине.
– Какое счастье, – отвечала она любовнику…
Когда Павел очнулся, Natalie с Разумовским по-прежнему сидели за столом. Павел извинился:
– Простите, дорогие друзья, я так устал сегодня, что дремота сморила меня… Скажите, я недолго спал?
– Достаточно, – отвечала ему жена. – Мы провели это время в бесподобном диалоге… Жаль, что вы в нем не участвовали!
5. Тяжелая муха
Прусский король закончил играть на флейте.
– А что поделывает старая карга Мария-Терезия после того, как Румянцев заключил выгодный для русских мир?
– Она часто плачет, – отвечал ему Цегелин.
Фридрих, продув флейту, упрятал ее в футляр.
– Она всегда плачет, обдумывая новое воровство, и нам, бедным пруссакам, кажется, что пришло время беречь карманы…
Фридрих не ошибался: уж если из Вены послышались рыдания императрицы, так и жди – сейчас Мария-Терезия кого-то начнет грабить. Так и случилось! Солдаты императрицы венской каждую ночь незаметно передвигали пограничные столбы, постепенно присоединяя к австрийским владениям Буковину, а дела России сейчас не были таковы, чтобы вступиться за буковинцев, издревле родственных народу русскому. Напыщенный девиз венских Габсбургов гласил: «Austriae est imperare ordi universo» (назначение Австрии – управлять всем миром). Чтобы укрепить свою кавалерию, Мария-Терезия как раз в это время хотела закупить лошадей в России. Екатерина – в отместку за Буковину! – ответила ей хамской депешей: «Все мои лошади передохли». Фридрих II был солидарен с Петербургом в неприязни к Вене и писал в эти дни, что еще не пришло, к сожалению, время указать Римской империи ее подлинное место. В истории с захватом Буковины отчасти был повинен и Никита Панин: поглощенный придворными интригами, он уже не успевал вникать в козни политиков Европы, не предупреждал событий.
Екатерина в какой уже раз жаловалась Потемкину:
– Панин совсем стал плох! Даже о том, что творится в Рагузе и Ливорно, я узнаю со стороны…
– Так что там в Ливорно? – спросил Потемкин.
…
Английский посол в Неаполе, сэр Вильям Гамильтон, славный знаток искусств (а позже и обладатель жены, покорившей адмирала Нельсона), уведомил Орлова-Чесменского о том, что искомая персона, под именем графини Пинненберг, просила у него 7000 цехинов и новый паспорт на имя г-жи Вальмонд для проживания в священном городе. Установлено: самозванка остановилась в Риме, в отеле на Марсовом поле, ищет связей с папской курией и пьет ослиное молоко, дабы избавиться от склонности к чахотке… Все стало ясно.
– За дело! – решил граф Алексей Григорьевич.
Он вызвал к себе в каюту испанца де Рибаса:
– Осип, чин капитана желателен ли тебе?
– О, dio (о, боже)! – воскликнул тот, радуясь.
И тут же получил тумака по шее:
– Убирайся с эскадры и езжай в Рим…
Де Рибас с трудом поднялся с ковра, ощупал шею:
– За что такая немилость от вашей милости?
Орлов открыл ящик в столе, сплошь засыпанный золотом.
– Бери, – сказал, – полной лапой.
– А сколько брать?
– Сколько хочешь. И слушай меня внимательно…
…Все последние деньги Тараканова вложила в обстановку своей комнаты, придав ей деловой вид. Умышленно (но вроде бы нечаянно) поверх раскрытой книги она бросила янтарные четки; на рабочем столе, подле шляпы для верховой езды, положила прекрасную (но фальшивую) диадему. Самозванка соблазняла теперь курию, принимая каноников и прелатов, будущих кардиналов; при этом в кабинет как бы случайно входил иезуит Ганецкий, кланяясь низко, приносил бумаги с печатями.
– Ваше величество, – титуловал он ее, – извольте прочесть письмо от султана турецкого. Кстати, через барона Кнорре получена депеша от прусского короля Фридриха Великого.
– Я занята сейчас. Прочту потом. Не мешайте…
Тараканова теперь именем «сестры Пугачева» не бравировала, а папскую курию смущала клятвами: по восшествии на престол православная церковь России вступит в унию с католической. Прелаты внимали самозванке с благоговением, но ни в папский конклав, которому она хотела представиться, ни в свои кошельки, куда она хотела бы запустить лапку, прелаты ее не допускали.
– Мои войска, – утверждала она с большой убежденностью в голосе и жестах, – стоят лишь в сорока лье от Киева, и скоро я буду там сама. А русский флот, зимующий в Ливорно, уже готов услужить мне…
Ее подвел слуга-негр: на улице возле отеля он стал требовать жалованье за год, иначе – отказывался служить. Тараканова, бдительная после гибели Пугачева, была крайне удивлена, когда некий господин цветущего вида на глазах жадной до скандалов публики сам расплатился с негром, после чего развязно шепнул самозванке:
– А не вы ли писали на эскадру в Ливорно?..
Тараканова затаилась. Через узкие щели оконных жалюзи она несколько дней подряд наблюдала, как этот красивый незнакомец блуждает под окнами отеля. Ожидание острой новизны сделалось нестерпимо, и наконец женщина повелела Даманскому:
– Проверь, заряжены ли мои пистолеты, и пригласи этого человека с улицы ко мне… Да, это я писала в Ливорно! – сказала Тараканова входившему де Рибасу.
Размахнувшись, он далеко и метко бросил через всю комнату кисет, с тяжелым стуком упавший на стол, и Тараканова догадалась о его содержимом – золото!
– Изящнейший граф Чесменский, – сказал де Рибас, – приносит извинения за скромность своего первого дара…
– Что вам угодно от меня, синьор?
– Лишь поступить к вам в услужение.
– Разве вы не офицер русской эскадры из Ливорно?
– Я был им. Но ушел в отставку, не в силах выносить терзаний моего славного адмирала… Его благородная душа жаждет отмщения этой коварной женщине, которая отвергла Орловых от двора, а их брата Григория содержит в подземельях ужасного Гатчинского замка. Если б вы могли видеть, какими слезами мой адмирал орошал ваше письмо, в котором вы дали понять, что нуждаетесь в его возвышенном покровительстве.
– Поверьте, – отвечала Тараканова, – нет такого женского сердца, которое бы не дрогнуло при имени чесменского героя. Мои чувства к нему не внезапны: я давно испытываю их, всегда извещенная о его щедрости и благородстве.