Фаворит. Книга вторая. Его Таврида. Том 3 - Валентин Пикуль 5 стр.


– Пусть скромные золотые цехины от адмирала станут золотом ваших будущих приятностей в жизни.

– А как здоровье моего адмирала?

– Ужасно! Сейчас он снял в Пизе двухэтажный отель Нерви, где в одиночестве и молитвах проводит свои тяжкие дни. Конечно, Орлов не смеет и надеяться, что вы удостоите его сиятельство своим посещением. Но… все-таки.

– Я подумаю, – сказала в ответ Тараканова.

Грандиозная эскадра России с пушками и бомбами – это ли еще не подарок судьбы? Де Рибас вкрадчиво спросил ее:

– Нас никто не слышит?

– Мы одни. В этом будьте уверены.

– Тогда я сообщу вам главное: стоит вам появиться в Ливорно, и вся эскадра принесет вам присягу на верность – как императрице Елизавете Второй… Но сначала – Пиза?

– Пожалуй, – согласилась женщина. – В Риме я чувствую себя неважно от сухости воздуха, а в Пизе климат лучше.

Золото лежало на столе – доступное! Ганецкий доложил, что у отеля топчется, желая войти, кардинал Альбани.

Тараканова гордо тряхнула головой:

– Передайте кардиналу, что в помощи священного престола я более не нуждаюсь…

Альбани пытался удержать ее в Риме, говорил:

– Вы начинаете игру с огнем.

– И с огнем, и с водою, – отвечала Тараканова со смехом.

Теперь она именовала себя графиней Зелинской.



15 февраля в Пизе ее ожидала торжественная встреча: перед отелем Нерви офицеры салютовали шпагами, почетный караул с эскадры отдал самозванке почести, как царственной особе. Таракановой было приятно встретить здесь и де Рибаса.

– А вы уже в чине капитана? – спросила она.

– Благодаря служению вам, – отвечал пройдоха.

В дар Орлову она преподнесла мраморный барельеф со своим профилем. Алехан действовал напористо, а Тараканова, излишне чувственная, легко отдалась ему, о чем граф сразу же оповестил императрицу: «Признаюсь, что я оное дело исполнил с возможной охотою, лишь бы угодить вашему величеству». Не династию Романовых спасал он от покушений самозванки – себя спасал, карьеру свою, благополучие всего клана Орловых. Он даже предложил самозванке свою руку и сердце. «Но она сказала мне, – сообщал Алехан в столицу, – что теперь не время, ибо она еще несчастлива, а когда окажется на своем месте (читай – на троне), тогда и меня осчастливит…»

В конце февраля Орлов сказал, что следует показаться на эскадре, дабы подготовить экипажи кораблей к присяге. Ранним утром они выехали в Ливорно, в отеле Нерви остался де Рибас, бумаги самозванки были упакованы им в плотные тюки – для отправки в Россию. Из кареты Тараканова пересела в шлюпку, украшенную коврами и шалями из индийского муслина. Под звуки оркестра с палубы «Ростислава» спустили кресло, обтянутое розовым бархатом, Тараканова уселась в нем, словно царица, и матросы, щелкая босыми пятками по тиковой палубе, с неприличными припевками подняли ее на палубу.

– Урра… урррра-а! – перекатывалось над рейдом.

Пушки извергли мощную салютацию – в ее честь.

– Теперь вы уже дома, – объявил Алехан Орлов…

Ветер радостно наполнил паруса. Вот и Лигурийское море.

– А что виднеется там… слева? – спросила женщина.

– Корсика, – скупо отвечал Самуил Карлович Грейг…

Тараканова обнаружила, что Орлов куда-то исчез. К ней подошел караул гвардии с капитаном Литвиновым.

– А где же адмирал? Позовите сюда Чесменского.

– Орлов, яко заговорщик, арестован и предстанет перед судом.

Тараканова требовала хотя бы де Рибаса.

– А сей изменщик, – отвечал ей, – уже повешен… Повинуйтесь!

Мимо Гибралтара она проплыла почти равнодушно, казалась даже веселой и много пела по-итальянски. Но, увидев берега Англии, ей знакомые, хотела броситься в море. Ее удержали матросы. Тут женщина поняла, чту ждет ее впереди, и надолго потеряла сознание. Холодные ветры нелюдимо гудели в парусах, чужое море неласково стелилось под килями громоздких кораблей. 22 мая эскадра Грейга бросила якоря. Тараканову вывели на палубу, отстранив от нее камеристку Мешеде и верного Даманского. Она зябко вздрагивала, кашляла.

Увидев на берегу строение, Тараканова спросила:

– Как называется эта ужасная крепость?

– Кронштадт, – отвечали ей.

Ночью пришла галера, доставившая ее в Петербург – прямо в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. В растерянности женщина оглядела страшные, молчащие стены.

– О dio… – простонала она.

В камеру вошел генерал, сказавший по-русски:

– Не пугайтесь! Я фельдмаршал и здешних мест губернатор, князь Александр Михайлович Голицын, мне поручено допросить вас… Первый вопрос самый легкий – кто вы такая?

Увы, ни слова по-русски Тараканова не знала. Ее тонкую и нежную шею украшал странный кулон – на белой эмали черный ворон, оправленный в золото. Женщина в яростном гневе сорвала с себя этот кулон и зашвырнула его в угол:

– О, карамба! О, какое гнусное коварство!



В перерыве между танцами Екатерина воскликнула:

– Ради одной паршивой мухи потребно стало гонять вокруг Европы целую эскадру – с адмиралом Грейгом во главе!

– Тяжелая попалась нам муха, – согласился Потемкин.

6. Продолжение праздника

Едва подсохли подмосковные дороги, Екатерина с Потемкиным удалилась в село Коломенское, ища покоя и уединения. Москва-река текла под окнами, скользили лодки под парусами, было очень тихо, лошади переплывали реку на другой берег, там горел одинокий костер пастушонка. На зеленых лугах расцветали ромашки, а далеко-далеко уже зачернели полосы свежевспаханной землицы-кормилицы… Хорошо тут было, хорошо!

Ночью, пугая императрицу, Потемкин угукал филином, зловеще и бедово, как леший. А под утро сказал:

– В лесу родился, из лесу в люди вышел, и в лес тянет… Хочешь, я сейчас всех куриц в округе разбужу?

Потемкин запел в окно петухом, да так задиристо, так голосисто и радостно, что поверили даже все петухи из деревень и откликнулись на его боевой призыв. Лакеи еще спали, туман слоился над рекою, едва открывая росные берега. Любовники спустились во двор. Екатерина разулась, босая шла по мокрой и холодной траве. Остановилась сама и велела ему остановиться. Взяв Потемкина за руку, приложила его ладонь к своему животу:

– Тут последний мой… от тебя, тоже последнего!



Павлу шел уже тридцатый год. Алексею, рожденному от Орлова, исполнилось тринадцать лет, и только теперь Екатерина присвоила ему фамилию Бобринский. Потемкин спрашивал ее:

– А наше отродье какой фамилии будет?

– Не Романово же… У тебя, друг мой ласковый, переднее «По» отрубим, останется «Темкин»…

Москва наполнилась слухами, будто Потемкин желает увести императрицу под венец. В церкви на Пречистенке он каялся в грехах, кормил свое «сиятельство» грибками и рыбками, постничая праведно. Однажды из кабинета царицы слышали его голос:

– А если не по-моему, так я и в монастырь уйду…

Плохой сын, он оказался хорошим дядей, все чаще появляясь с выводком племянниц Энгельгардтовых. Одна лишь Танюшка была еще девчонкою, а сестры ее уже взрослые барышни, и, когда они, приодетые дядюшкой, явились во дворце на Волхонке, женихи московские света божьего не взвидели. И впрямь хороши были они, собранные в один букет с пахучих полян Смоленщины, с детства сытые огурцами да пенками, медами да морковками. Только Наденьку фаворит звал «Надеждою без надежды», ибо, не в пример сестрицам, лицом была неказиста. Попав же в придворное общество, деревенские барышни поначалу смущались, слова сказать не могли и просили его:

– Дядюшка, отпусти нас в деревню, а? Скоро, гляди-ко, и ягоды поспеют, девки хороводы водить станут…

В один из вечеров фаворит читал при свечах очередной том Бюффона. Сквозняк от дверей задул свечи. Незнакомый офицер с порога нижайше его сиятельству кланялся.

– Ты кто таков? – спросил его Потемкин.

– Поручик гвардии Петр Шепелев, честь имею.

– Чего тебе от меня… честному-то?

– Руки прошу племянницы вашей.

– Какой? У меня их много.

– Любую беру. Хоть и Надежду без надежды.

Потемкин колокольцем позвал дежурного офицера:

– Жениха сего под арест… за дерзость!

Румянцев прикатил в Москву за два дня до триумфа своего – со штабом, с канцелярией походной. Петр Александрович, не желая враждовать с Потемкиным, представил его к ордену Георгия первой степени, но фаворит скромно отказался:

– Не достоин! Вторую степень, ладно, приму. Но и ты уступи мне, матушка-государыня: Саньке Энгельгардтовой, старшей моей, дай шифр фрейлинский: пора девке в свете бывать…

10 июля вся Москва, от мала до велика, устремилась на Ходынское поле, которое символически изображало Черное море, текли там реки – Дон, Днепр, Дунай, было много расставлено макетов крепостей, отвоеванных у турок, иллюминация выражала радость наступившего мира, берега обставились павильонами, в которых разливали дармовое вино… Екатерина велела:

– Так наклоним же рог изобилия над победителем!

Глашатаи возвестили народу о наградах Румянцеву:

– Наименование графа Задунайского, жезл фельдмаршала с бриллиантами, шпага с камнями драгоценными, шляпа с венком лавровым, ветвь масличная с алмазами, звезда орденская в бриллиантах, медаль с портретом его (ради поощрения в потомстве), имение в пять тысяч душ – для увеселения душевного, сто тысяч рублев из Кабинета – для строительства дома, сервиз из серебра на сорок персон и картины из собрания эрмитажного, какие сам пожелает, – ради украшения дома своего…

Вереница карет покатила в имение героя, названное теперь новым именем «Кайнарджи»: там, среди богатых оранжерей и зеркальных прудов, под сенью старинных дедовских вязов, Румянцев-Задунайский принимал гостей, для которых были накрыты столы в трофейных турецких шатрах, колыхавшихся на ветру шелками – голубыми, желтыми, красными.

Румянцев был мрачен. Потемкин тоже не веселился.

– Что мы, князь, с тобою будто на похоронах?

– Да, невеселы дела наши… Девлет-Гирей опять принял в подмогу себе десант турецкий, а на Кубани смутно стало.

– Сам знаю: война грядет. Страшная! – сказал Румянцев. – Князь Василий Долгорукий-Крымский, Алехан Орлов-Чесменский, я, слава богу, Задунайский стал, вакантное место – Забалканского… Эту титлу недостижимую тебе и желаю!

– И без того расцвел, аки жезл Ааронов…

Вскоре пришло письмо из столицы от фельдмаршала князя Голицына, допрашивавшего Тараканову. «Из ея слов и поступков, – прочел в депеше Потемкин, – видно, что это страстная, горячая натура, одаренная быстрым умом, она имеет много сведений».

– Сущая злодейка! – сказала Екатерина. – Но я уже согласна отпустить ее на все четыре стороны, если она откроет свое подлинное имя и честно признает – кто она.

Тараканова писала Екатерине, умоляя о личном свидании и чтобы убрали из камеры офицера с солдатом, кои при ней безотлучно находятся, а она ведь женщина, и ей очень стыдно. Екатерина отвечала – через Голицына: «Объявите развратнице, что я никогда не приму ее, ибо мне известны ее безнравственные и преступные замыслы…»

Она просила Потемкина поспешить с делами запорожскими, боялась новых возмущений народа.

– Один лишь Яик с Пугачевым, – говорила Екатерина, – чего нам стоил, а по окраинам еще сколько развелось войск: донское, волжское, гребенское, терское… Вся голытьба российской свободы да безделья в казачестве алчет! Петра Калнышевского, атамана Запорожского, я в Соловки сошлю…



Грицко Нечёса не забыл гостевания в запорожском стане, когда ходил там, небритый и лохматый, пил горилку по куреням, заедая ее вкусной саламатой. И виделись звезды украинские, белые хутора под лунным сиянием, снова, казалось, чуял он поступь лошадей в теплой духоте ночи. Сам был волен: «Пугу-пугу – едет казак с лугу!»

Польское панство уж на что люто ненавидело запорожцев, но и то признавало: «Турция веками пасть разевала на Киевщину, Волынь да Подолию… где вы, москали, были? Одни лишь запорожцы храбро клали руку в эту пасть, выламывая зубы и султанам, и ханам крымским…» Вольность казачья в поговорку вошла, а бунты казачьи вошли в историю. Москва, потом Петербург всегда учитывали опасность, какую несла эта вольность, паче того, казака в голом-то поле голыми руками не словишь… Кучук-Кайнарджийский мир закрепил новые границы, уже на берегах черноморских, и Сечь Запорожская, оказавшись внутри Украины, прежнее значение форпоста потеряла.

Румянцев грубо, но справедливо доказывал:

– Волдырь посередь Украины! Живут в Сечи своей, все в холостом состоянии, в брачное же силком не затащишь. А когда список поименный у них требуешь, они огрызаются: мол, сколько их – не упомнят, а считать по головам – не бараны же…

Потемкин вникал в запорожские неустройства с опаскою. Тронь их – так куда они побегут? Не к султану ль турецкому, не в мамелюки ль?

Но Румянцев тоже был прав: внутри спаянного государства, в котором украинцы и русские все крепче сжимались в единую братскую семью, разлагалось автономное устройство, дикое, неуправляемое. Потемкин говорил Екатерине, что не желает проливать кровь запорожскую, сам в Сечи живал:

– И нужды казачьи мне ведомы. А что делать?

– Вот и делай как знаешь… Но – истреби!

Разгромить Сечь удалось без крови и выстрелов. Многие запорожцы рыбу ловили, гостили на хуторах «гнездюков» (женатых казаков), пушкари дремали в тени лафетов. Запорожцев попросту разогнали, как сброд, а все реликвии их (бунчуки там, булавы гетманские и прочее) свалили на возы и увезли. Горланили, конечно, чубатые много. Но куреня их сгорели, укрепления их рассыпались – куда денешься? Сообща решили слать депутатов.

Екатерина дала запорожцам последнюю аудиенцию, повелев им жениться, на что чубатые отвечали ей честно: «Женатый чоловик для нас – хуже пса бродячего!» Кошевые да куренные получили от нее чины офицерские. А другие ушли – пропадать в степях да разбойничать. Но много казаков покинуло родину: они перешли Дунай, били челом султану турецкому. Там, за Дунаем, и возникла новая Сечь – Сечь Задунайская.

– Нажили мы себе мамелюков, – ворчал Потемкин. – Ну да пусть потешатся, все равно внуками из-за Дуная вернутся…

Петр Калнышевский, последний атаман Сечи, был навеки заточен в монастырь Соловецкий, где и скончался в возрасте 112 лет. Могила последнего запорожца ныне охраняется государством. Но была еще одна могила тех времен, которую неслышно затоптало безжалостное время. Ровно через полвека декабристы, заточенные в Петропавловской крепости, с трудом разберут на стене каземата выцарапанное обращение к милости божией: «О dio…» – и все!



Допрос самозванки Голицын вел по-французски, а листы допросные женщина подписывала именем «Елизавета», что особенно бесило императрицу. Уже поднаторевшая в политических процессах, Екатерина с пристрастием руководила из Москвы следствием, указывая в Петербург – Голицыну, как создавать «ловушки» из слов, дабы принудить самозванку к раскаянию… Борьба была слишком неравной: противу беззащитной больной женщины, запутавшейся в своих фантазиях, воедино сплотились «герой Хотина», слезам не верящий, и житейски опытная императрица, верящая только фактам. Только фактам! О монолиты стен Алексеевского равелина безжалостно разбивались хрупкие иллюзии и сказочные вымыслы, в тишине казематов угасали молитвы и жалобы. На защиту самозванки храбро выступил один лишь консилярий – Михаил Даманский.

– Я страстно люблю эту женщину, которую стоит и пожалеть, – говорил он князю Голицыну. – Я согласен вывести ее отсюда в одной рубашке и на руках пронести через всю Европу.

Голицын злым человеком никогда не был:

– Я отпущу вас… без нее.

Назад Дальше