Все было в Квашнине приятно, ласково, как-то мягко… Мягкий взгляд больших и добрых глаз, мягкость в голосе и во всех его движениях. Он даже ходил и двигался тихо и плавно, точно осторожно и мягко ступал ногами, как бы вечно опасаясь поскользнуться и спотыкнуться.
Этот же самый голубоглазый офицер, с ярким румянцем на белых как снег щеках, был «золотой человек» во всяком затруднительном обстоятельстве, во всяком мудреном деле. Он обладал даром, как говорили товарищи, развязывать гордиевы узлы. Много бед многим его приятелям сошли даром с рук благодаря вмешательству и посредничеству Пети Квашнина.
– Ты чего меня? – кротко и кратко выговорил он, входя и приближаясь…
– Который час?..
– А это что? – отозвался Квашнин, указывая приятелю на большие часы, которые висели на стене прямо против него. – Это ты за этим звал, чтобы узнать где часы висят?!. Гляди вон они… третий час… давно по домам пора.
– Нет… присядь… мне нужно… видишь ли, у тебя спросить… – начал Шумский странным голосом не то серьезно, не то шутливо… Глаза его сияли грустным светом, а полуулыбка на губах скользнула так, как если б он собирался рассмеяться громко и весело.
– Ну, спрашивай…
– Ты сядь… сядь прежде…
– Да нешто дело какое?
– Дело, братец, да еще какое!..
– Ночью… вдруг…
– Да, вдруг… и ночью… Ты не переспрашивай, а слушай. Совет мне твой нужен.
– Совет… А? Знаем… не впервой… Хочешь, чтобы я тебе отсоветовал худую затею, для того чтобы все-таки, наплевав на мой резон, поступить по-своему… Не впервой… Ну говори, что еще надумал? Спалить все Адмиралтейство, что ли?..
– Нет, ты не отгадчик, Петя… Я хочу у тебя спросить, где мне достать такого питья, от которого спят люди…
– В аптеке… А то и от вина спится тоже…
– Ты не балагурь. Мне нужно это. Как оно зовется?.. Сонное питье… сонный порошок, что ли? Ну? Дурман, что ли? Мне надо опоить одну милую особу… Понятно сказал, кажется…
– Это уж не чухонку ли? – воскликнул офицер.
– Квашнин! – вдруг выговорил Шумский глухо. – Я тебе два раза запрещал…
Но голос молодого человека оборвался от прилива мгновенного гнева. Лицо слегка исказилось, и губы дрогнули…
– Вона как?! – удивился Квашнин и, пристальнее глянув в лицо приятеля, он прибавил своим мягким и успокоительным голосом:
– Прости, Миша… Я ведь только сейчас понял. Я все думал, что это у тебя простая зазноба, каких сотни бывают… А ты, видно, всем сердцем втюрился… Прости, дальше так называть ее не буду… Ну, сказывай…
– Да… Это она… Ее мне надо так взять…
– Это распробезумнейшая затея!.. На этом ты, как кувшин, и головку сломишь! – тревожно вымолвил Квашнин. – И отец твой тебя не помилует и от государева гнева не упасет. Полно, Михаил Андреевич, ты знаешь, что я в этих делах на все руки. Сами вы меня называете любовных дел мастером. Но это… Но эдакое дело… С баронессой!.. Ведь ее отец – друг и приятель другой, тоже баронессы, Крюднерши!.. Они оба к одной секте, сказывают люди, принадлежат; вместе на один манер и Богу молятся, и чертей вызывают… Оскорби барона, он к Крюднерше бросится, а та к государю, а государь за графа возмется, а твой отец за тебя… А ты в Ставрополь с черкесами драться улетишь с фельдъегерем…
Наступило молчание. Квашнин глядел в лицо друга во все глаза, широко раскрытые и удивленные, а Шумский понурился и задумался.
– Что ж я буду делать? – выговорил он наконец. – Я ее так полюбил, как еще никогда мне любить никого… и во сне не грезилось…
– Любишь, а бегаешь от нее, как черт от ладана… Не понимаю!..
– Как бегаю?!. – удивился Шумский и, вдруг спохватившись, прибавил: – Да… да, помню… Это в собраньи-то?!.
– Вестимо. Когда я тебе сказал, что барон с дочерью приехали, ты бросил совсем невежливо свою даму среди танца и выскочил из собрания как укушенный или как прямо бешеный.
Шумский начал весело смеяться…
– Странная любовь, – продолжал уже шутливо Квашнин. – Мы когда любим, льнем к нашему предмету, любезничаем, всюду выслеживаем, чтобы как повидаться… А ты наоборот… А когда барон был с дочерью приглашен государем смотреть парад, кто вдруг сказался больным и ушел с плаца… Ты думаешь, я это не заметил и не понял?!.
– Как?!. – удивился Шумский.
– Так! Нешто я вру… Разве этого не было?
– Было. Но никто этого мне так еще не объяснял, ты один заметил.
– Так, стало, ведь правда! – воскликнул Квашнин. – Что ты от баронессы Евы бегаешь, как черт от ладана. Ветхозаветный черт совсем, братец мой, иначе поступил с первой «имени сего» особой… Он не бегал от нее, а за ней ползал в виде змия, покуда не совратил с пути истинного.
– Вот и я так-то хочу теперь, не бегать от нее, а обратяся тоже в змея, тоже…
– Да. И будет тоже… Тех из рая выгнали, а тебя из Петербурга выгонят. Брось, родной мой. Ей-богу, брось! – ласково произнес Квашнин. – Ведь это одно баловничество! Не поверю я, чтобы можно было человеку без ума влюбиться в какую ни на есть красавицу, когда он ее раза три издали видел и ни разу с ней не разговаривал. Когда и представлялся случай, так удирал от предмета своего, как ошпаренный кот из кухни. Все это Михаил Андреевич в романах твоих французских, что ты почитываешь, так расписано… А в жизни нашей, истинной человеческой, так не бывает. Вздыхать издали на возлюбленную мы уже не можем – как наши деды могли…
– Ну вот что, Квашнин. Ты ходок по любовным делам. Мастер? А? Правда…
– Полагаю, что не хуже вас всех, – несколько самодовольно отозвался офицер.
– Ты мастер… Учитель… Нас всегда обучаешь… так ведь? Ну вот что… задам я тебе загадку… Я всякий раз, что встречаю барона Нейдшильда с Евой, где бы то ни было – спасаюсь от них бегом, как очумелый какой… Я признаюсь в этом. И ты это видел сам. Видел еще недавно на балу в собрании. Так ведь? Правда?
– Да. Я же тебе это и заметил.
– Ну а вместе с тем, братец мой, я всякий почти день видаю Еву и всякий раз подолгу с ней беседую… Оттого я в нее так и влюблен. Разреши эту загадку.
– Ничего не понимаю! Бегаю… видаю всякий день?..
– Повторить, что ли?
– Зачем повторять. Слова я понял. Но если ты видаешься с ней всякий день, отчего же ты всегда избегаешь их? Даже на Невский не идешь, когда тебя зовут гулять днем, во время катанья, боясь встречи… Ведь и это я заметил… Ничего не понимаю. Больно уж хитро. Что же, стало быть, ты тайком от ее отца видаешься с ней?..
– Нет и отца, барона, видаю всякий день, и ее.
– Ничего не понимаю… Понимаю только, что вы можете быть влюблены друг в друга, если видаетесь часто.
– Я в нее… Да… без памяти я люблю ее! – выговорил Шумский изменившимся голосом. – Но она меня… Она?!
– Ну… еще пуще…
– Ни капли… ни на волос не любит…
– Что-о? – протянул Квашнин.
Шумский не ответил ни слова, слегка отвернулся от приятеля и, схватив со стола брошенное перо, начал его грызть. Сильное волненье скользнуло по лицу его. Глаза сверкнули и померкли тотчас…
– В этом-то все и дело! – вымолвил наконец Шумский глухо. – Ну и давай мне…
Он запнулся и выговорил как бы со злобой:
– Давай… дурману…
– Ну нет, братец мой… В таком безумном и погибельном деле я тебе помогать не стану! – решительно произнес Квашнин, вставая. – Я тебя слишком люблю. Да я и не знаю, по правде сказать, где достать, у какой такой колдуньи, такое снадобье, чтобы опоить девицу… А потом еще скажу… Прости за откровенное слово… Я, в жизни случалось, одолевал свой предмет нахрапом, врасплох, чуть не силком. Но опаивать и в мертвом состоянии ее… Нет, прости, Михаил Андреевич. Это совсем мерзостно!.. Да и ты только так говоришь, а и сам на такое не пойдешь.
– У меня нет иного способа… Я ее люблю до страсти, до потери разума! – воскликнул Шумский. – А она на меня и смотреть не хочет… Она со мной охотно беседует и ласкова, любезна… Но чуть я единым словом промолвлюсь об моей к ней любви – она так и застынет, так ее и поведет всю или скорчит, будто ледяной водой окатили с головы… Что ж мне делать? Ну, рассуди…
Наступило молчание. Квашнин пожал плечами, вздохнул и двинулся…
– Куда же ты?
– Домой… три часа… Да и всех пора разогнать. Они рады у тебя до следующего дня сидеть… Будешь завтра на позорище?.. Ну, на этом представленьи новых немецких паяцев, что балаган поставили на Дворцовой площади?
– Нет, не буду…
– Отчего? Весь город собирается, билеты все уже с неделю разобраны! Да и у тебя билет взят…
– Не могу. И рад бы, да нельзя. Она с отцом там будет. Вчера сказывала, – отозвался Шумский задумчиво.
Квашнин развел широко руками и театрально наклонился перед товарищем..
– Ничего не понимаю… Видаешь обоих, и отца и дочь, беседуешь… А когда где можно повстречать барона или красавицу – бежишь, как от кредиторов…
– А дело, Петя, простое. Проще нет. После узнаешь. Ну, прости… И то пора спать. Скажи им там, что я уже в постели… Да… стой. Вот еще просьба… Возьми письмо да завтра занеси в почтамт, тебе ведь мимо…
Квашнин взял конверт с письмом со стола и прочел адрес с именем Аракчеева.
– Тятеньке!.. Родителю? Небось денег просишь?
– А то что же? О чем мне, кроме денег, писать этому дураку…
Квашнин тряхнул укоризненно головой, пожал руку Шумскому и плавно вышел из спальни. В квартире было уже пусто, тихо и темно. Гости, не простясь с хозяином, уже разъехались.
«Сущий трактир!» – подумал Квашнин.
Глава III
Наутро в квартире Шумского было мертво тихо до полудня, так как хозяин, поздно, иногда с рассветом, ложившийся спать, вставал не ранее первого или второго часа дня. Обыкновенно, проснувшись, Шумский оставался по целому часу в постели, пил чай, принимал так, лежа, завернувшего по дороге приятеля и болтал с ним или читал книгу. Понежившись, он вставал и одевался. Копчик объявлял заезжим гостям двояко: или «барин почивают», или «барин нежутся».
На этот раз в небольшой горнице около передней, где стояли шкафы с платьем, мундирами и всякой разнообразной амуницией богатого офицера, было нечто особенное.
Обыкновенно горница эта бывала заперта, или же в ней возился, прибираясь, один Копчик. Теперь в ней сидела женщина лет пятидесяти, одетая как простая дворовая женщина: в ситцевом пестром платье и с повязкой на голове. Женщина только что приехала в это утро в Петербург. Около нее на полу лежал простой холщевой мешок с пожитками, а на стуле ваточная шубка. На столе пред ней стоял самовар и чайная посуда. Женщина с видимым удовольствием, почти не отрываясь ни на мгновенье, пила чай – чашку за чашкой. Уже около половины самовара перешло в чайник и было ею уничтожено в виде светленькой, желтенькой водицы, конечно, с блюдечка и в прикуску.
Изредка в комнату заходил Копчик и, перемолвившись, снова уходил хлопотать по дому. Хотя у Шумского в квартире было около полдюжины всех людей и два лакея в горницах, но всем заведовал Копчик, – один лакей был вечно в городе на посылках, справляя разные поручения барина, а другой неизменно сидел в качестве швейцара в передней и не имел права отлучаться из нее.
Приготовив все ко времени пробуждения барина, Копчик явился снова и спокойно сел около вновь приезжей.
– Ну, все справил… Теперь можно и хлебнуть с вами чайку, – сказал он, присаживаясь к столу. – Так как же, Авдотья Лукьяновна… Так-таки вам ничего и не ведомо… Аль скрытничаете?
– Чего мне, голубчик, от тебя скрытничать! Вот тебе Христос Бог – ничего не знаю, – отвечала женщина.
– И Иван Андреич ничего вам не сказывал дорогой. Ни, то-ись, ни словечка? – лукаво переспросил лакей.
– Говорю тебе, приехал в Грузино, побывал у Настасьи Федоровны. Меня вызвали, велели сбираться в дорогу… А наутро мы в тарантасе с Иван Андреичем и выехали.
– Чудно. Стало, и она тоже, Настасья-то Федоровна, не знает, зачем вас барин востребовал в Питер?
– Полагательно, и она не знает.
– А отпустила тотчас?
– Она по его слову, своего Мишеньки, дворец Грузи-новский в ящик уложит и пошлет. Только прикажи он.
Копчик не понял и рот разинул.
– Так она сказывает, Василий. Дворец графский готова-де гостинцем в ящике Мишеньке переслать.
Копчик хотел снова что-то спросить, но вдруг бросился со всех ног из комнаты… Женщина даже вздрогнула от неожиданности.
Через мгновенье Копчик вернулся, но оставил дверь раскрытой.
– Почудилось мне, что барин позвал… Нет, все еще спит.
– А строг он с тобой?.. Взыскивает? – спросила приезжая.
– Д-да! – протянул молодой малый.
– А ведь какой же добрый он, сердечный… Не чета нашим господам… Этот добрющий… Андел!
– Д-да…
– Что так сказываешь. Будто не по-твоему…
– Да как сказать, Авдотья Лукьяновна… он вестимо добрый… Но тоже и мудрен. Уж и так-то это мудрен, что, окромя меня, никто ему не угодит и всякого он ухлопает… Добрый, а вот Макара-то Сергеева в Сибирь сослал, а Егора рыжего… Сами знаете…
– Это по нечаянности… Иль не в своем виде был, подгулявши… Такой уж случай неприятный.
– Бутылкой по голове ахнул, в висок… Это же какая уж нечаянность, – вымолвил тихо Копчик.
– Говорю… Подгулявши был…
– От того не легче. И теперь он часто бывает не в своем виде. Меня иной раз, Авдотья Лукьяновна, мысли берут… проситься у него домой, в Грузино… У вас там не так страшно…
Авдотья замахала молча руками…
– Нет… Право… Не так там опасно. Здесь – ужасти! Там только графу не надо на глаза лезть да дело свое исправно делать. Настасья это Федоровна тоже нашего брата, молодца, мало обижает. Она больше девок и баб мучительствует. А здесь, у него вот… – показал Копчик на растворенную дверь… – беда! Здесь, Авдотья Лукьяновна, все одно что на войне!
– Э, полно ты врать! – с заметным раздражением отозвалась женщина. – Вы, холопы, завсегда господами недовольны. На вас Господь не угодит.
– На этого дьявола воистину сам Господь не угодит! – вдруг как бы сорвалось с языка у молодого малого.
Женщина окрысилась сразу…
– Слышь-ко, ты… глупый, – произнесла она громче. – Ты мне таких об Михайле Андреиче… речей не смей… И слушать-то я тебя не хочу. Дурак ты. Вот что! Нешто забыл, что я его кормилица, что я его вспоила и вскормила, выходила и на ножки поставила…
– А отблагодарил он вас за это много?..
– Да я не просила. Мне ничего не нужно.
– Сам бы мог… Да я что ж… Я ведь так, к слову. Все господа таковы. Он меня любит, привык, балует деньгами и платьем, и гулянками… Ну а случись… не ровен час. Чем попало убить, как Егора, может. Вот самовар эдакий, малость поменьше, уж в меня раз летал. Так с кипятком и пролетел на четверть от башки. Не увернись я – был бы ошпаренный в лучшем виде… А ведь это не розги! Не заживет в неделю. Эдакое на всю жизнь. Сказывали мне – без глаз мог меня оставить, кабы кипятком в рыло хлестнуло…
– Все-то враки… Не видали вы настоящих-то господ, грозных! – недовольным голосом отозвалась Авдотья. – Важность, самовар…
Копчик хотел ответить, но до горницы явственно донесся голос барина, звавшего из спальни. Лакей бросился со всех ног.
Авдотья тоже встала, оправилась, потом поправила платок на голове и, став у окна, задумалась, подперев рукой подбородок.
У женщины этой было правильное и выразительное лицо, и видно было, что когда-то она была очень недурна собой. В лице ее была тоже какая-то суровость и сухость, взгляд, когда она задумывалась, тоже становился проницательно черствый, точь-в-точь такой, как у ее любимца-дитятки, у которого она была кормилицей и няней и которого теперь обожала не менее своей барыни – Настасьи Федоровны.
За последние годы ее дорогой и «ненаглядный барчонок» Миша жил в Петербурге, она меньше и реже видела его. Когда он приезжал на побывку к отцу-графу в его именье, близ Новгорода, Грузино, то Авдотье с трудом удавалось раз в день повидать Шумского, и то все-таки издали. Пускаться в беседования с бывшей кормилицей Шумский не любил. Простая дворовая женщина, хотя и умная, хотя и обожавшая его, часто прискучивала ему когда-то своими вечными нежностями. И Шумский теперь не любил даже встречать глазами любящий взгляд этой женщины; видеть и чувствовать его на себе – было ему почему-то тяжело. Женщина, очень смышленая и даже проницательная, видела и понимала, что барин тяготится ее «глупой любовью», и поневоле старалась быть сдержаннее, не наскучивать ему ласковыми словами и прозвищами, как бывало прежде, когда ему было лет восемнадцать и он еще жил в Грузине.