– Да!
– Я знаю ваше именье Лезговое и могу под залог его ссудить вам тысяч 10–15.
– Но именье стоит в десять раз больше! – удивился я. – И мне нужно 25 тысяч.
– А-яй! – исковеркался весь жидок. – К цему зе так много. У меня нит столько денег. Деньги – капитал, на полу не валяются.
– В таком случае извините меня, я не могу принять ваших услуг…
– Ну, тысяч пять, пять с половиной я найду, найду вам, господин… Но более решительно нет. Деньги нынче так редки.
Моя, еще слабая от болезни голова начала волноваться.
– Двадцать пять! – вскричал я настойчиво. – Или убирайтесь к черту и скажите Саре, что вы не можете дать больше 20 тысяч.
– Двадцать две, – проговорил жид с низким поклоном, прижав к груди руки и блестящую, изогнутую шляпу-цилиндр.
Я больше не мог говорить и указал ему на дверь.
Жидок, вероятно, понял, что раздражать такого больного больше не следует. Он быстро взял стул и, к крайнему моему удивлению, преспокойно уселся на него.
– Вы подпишете закладную по форме? – спросил он.
– Разумеется, подпишу.
– Я согласен, согласен, только ради Fraulein Сара.
И вдруг, к крайнему моему удивлению, вытащил готовую закладную, написанную «по форме» на гербовой бумаге.
– А если бы я согласился на 15 тысяч?
– Э! – сказал Юркенсон, пожимая плечами. – Тогда я имел бы честь представить вам другую закладную. – И он вытащил еще лист из кармана и показал другую закладную на 15 тысяч.
– У вас есть верно и на десять тысяч?
– Ха! Дело коммерческое. – И он съежился и улыбнулся.
Я подписал закладную, и он отсчитал мне 25 тысяч без лажа, то есть без учета разницы в цене золота и ассигнаций, что меня тогда ужасно удивило.
LXXVI
В этот день я напрасно прождал Сару. Она не явилась. Вечером я хотел отправиться к ней, но пришел Кельхблюм и остановил меня.
– Куда ты? Сумасшедший! Ведь ты едва на ногах стоишь… Ведь мы с тобой чуть не целую неделю провозились…
– Неужели? – удивился я. – Что же со мной было?
– Рецидив… то же или почти то же, что в прошлый раз. Да сегодня ты Сару не найдешь дома. Они никогда по четвергам вечером не бывает дома.
– Где же она бывает? – И я невольно прилег на постель. Голова моя сильно кружилась, и в глазах зеленело.
– У родных.
Он сказал это так просто, искренне, что я не подозревал никакого обмана в его словах.
Прошло еще два дня. Сара не являлась. Я начал сильно волноваться, так что доктор разрешил мне наконец выйти на другой день. Но другого дня я не дождался, а в тот же вечер, захватив с собой деньги, отправился в Акламовский дом.
Я застал Сару одну. Она как будто обрадовалась мне, а я дрожал от радости и не мог отвести от нее глаз.
– Сара! – сказал я. – Не грешно ли вам! Вы забыли меня, а я только и живу вами…
– Мне нельзя было… Притом вы были вне опасности, так доктор сказал, и мое присутствие было не нужно.
– Он жестоко ошибается, ваш доктор. Ваше присутствие – это жизнь моя!.. Сара, – сказал я, немного помолчав, – я принес вам деньги… Не поздно?
Она жадно протянула руку, и я подал ей пачку ассигнаций, ее взгляд сделался тусклым. Она сдернула бумагу, в которую были завернуты деньги, и с изумительной быстротой пересчитала их, затем так же быстро засунула пачку к себе в карман. Ее движения, взгляд удивительно напоминали Ришку в то время, когда она хватала конфекты с подноса и прятала их к себе в карман. Затем этот глубокий померкший взгляд ее снова заблестел. Она с благодарной радостью протянула ко мне руки. Я схватил их и целовал как безумный. Я чувствовал, как бурно колыхалась ее грудь. Не помня себя, не знаю как, я обнял ее. Она не вырывалась. Мы прямо смотрели друг другу в глаза. Наши лица были так близки, и наши губы слились в долгий, безумный поцелуй… Голова моя закружилась…
Мне бы хотелось сохранить во всей мучительной ясности воспоминание об этом блаженстве, цельном, нетронутом, бурном, восторженном. Но, к сожалению или счастью, это невозможно. Был какой-то бешеный бред, горячка крови, какое-то могучее, болезненно-сладкое, безумное чувство… Тянулись часы, которых я не замечал. Какие-то отрывочные, непонятные фразы, слова любви и нежности врывались между непонятным шепотом, жаркими поцелуями и горячими ласками. Я был в каком-то чаду, опьяненный, отравленный и болезнью, и безумием страсти. Все – и время, и пространство – для меня исчезли, и я сознавал только одно сладко-трепетное, опьяняющее чувство, я повторял невольно в глубине моего сердца: она моя! она моя!
Я очнулся на рассвете в той самой комнате, в которой я выстрадал когда-то несколько мучительных часов. Здесь начались мои страдания; здесь они кончились блаженством.
Несколько раз я спрашивал себя потом: зачем я не умер тогда, не сошел окончательно с ума в безумном порыве высшего земного счастья – среди опьяняющих ласк страстно любимой женщины.
LXXVII
На другой день я проснулся поздно, совершенно разбитый. Голова страшно кружилась. Я жадно ждал Сару, прислушивался к каждому легкому стуку, но она не явилась. Вечером, когда я оправился и торопливо одевался, чтобы идти к ней, явился Груздилкин, уланский офицер, добрый, но пустой малый. Я решился отправить его без церемонии восвояси.
– Извини меня, я тороплюсь, – сказал я, повязывая галстук.
– К ней, к Саре?! Я, собственно, и пришел затем, чтобы тебя остановить от этой глупости.
Я быстро повернулся к нему лицом.
– Ведь ты со своей безумной страстью сделался посмешищем всего города. Ведь она тебя надувает, как поросенка. Ей-богу! Право!
Я чувствовал, как кровь прилила мне в голову.
– Ты клевещешь, ты лжешь! – вскричал я, бросившись к нему.
– Вот те крест, душенька! – И он перекрестился. – Ведь у нее каждую неделю «четверги». Вся молодежь собирается туда. Кутеж, карты и торги, формальные торги и переторжка. Знаешь, от кого у нее эти большие венецианские зеркала – от Миши Гудилина, а ковры в гостиной – от Базыгина, а рысака подарил князь Бархаев.
Я чувствовал, как сердце мое останавливалось и в глазах зеленело. Я медленно опустился на стул.
– Ведь не сегодня, так завтра, – продолжал Груздилкин, – полиция накроет все их жидовское гнездо. Черти! Устроили здесь притон и распоряжаются, как дома.
– Нет! – вскричал я. – Этого не может быть. Это невозможно. Я хочу лично узнать все, услыхать от нее самой.
– Узнавай! Сделай милость, узнавай. – И он отчаянно махнул кивером. – Так вот она тебе все сейчас и расскажет… Ха! ха! ха! Очень уж будет наивна!.. Pas si bête! Mon cher, pas si bête!
И он простился и ушел.
LXXVIII
Теперь только я начал припоминать и соображать все, что проходило мимо моих влюбленных глаз незамеченным. Намеки и подсмеивания знакомых и товарищей, поведение Кельхблюма – все становилось крайне подозрительным. Но нет! нет! Это невозможно! Положим, она не любит меня – это ясно, и не будет любить… in ewige Ewigkeit. Но между любовью ко мне и тем, что рассказывает Груздилкин… Нет! Нет! Нет!
Она была любовницей его, она стала теперь моей любовницей… Но до того, чтобы… Нет! Нет! Нет! Она слишком умна, горда, образованна, чтобы… Нет! Нет! И нет!
И я, постоянно погоняя извозчика, домчался наконец до Акламовского дома. Там было все пусто, заперто, темно. Я чуть не оборвал звонок у дверей, трезвонил целых 20 минут. Ничего! Гробовое молчание! Куда идти? Мучительное чувство неизвестности давило грудь. Больная голова плохо работала и кружилась.
Я решился отправиться в их балаган. Но и там тоже ничего не нашел.
Помню, вечер был пасмурный, темный. По небу быстро неслись тучи. Холодный ветер валил с ног и пронизывал до мозга костей.
Балаган был кругом заперт. В нем, очевидно, не было ни души. В маленьком заборчике, отгораживавшем один из углов, входивших внутрь балагана, я нашел незапертую дверцу. Через нее я проник на крохотный дворик, заваленный стружками и всяким сором. Здесь я нашел другую дверцу, ведущую в балаган. Она также была не заперта, и я поднялся на маленькую лесенку и очутился в крохотном чуланчике. Во всю стенку его была большая дверь, но эта крепкая дверь была заперта. Я осмотрел все стены: чуланчик, казалось, уходил в недосягаемую вышину. Я заглянул в щели его стен. За ними все черно, но внутри чувствовалось пространство, гудел ветер. Это была сцена или партер.
В мучительной тоске, не зная, куда броситься, где искать ее, я вышел из балагана, из балаганного двора и отправился в клуб.
В клубе нашлось несколько приятелей. Я обратился к ним прямо с вопросом: да или нет?..
– Ха! ха! ха! – откровенно захохотал Брызгин, молодой подгородный помещик. – Да кто же, душа моя, этого не знает?! Чуть не вся молодежь у нее бывает.
Я чувствовал, как лицо мое краснело и бледнело.
– А за сколько она соблаговолила… удостоить вас? – спросил губернаторский адъютант Гримкин.
«За 25 тысяч», – мелькнуло у меня в голове, но я ничего не ответил.
– Ведь она длиннейшая, высочайшая, непростая особа!
– Ха! ха! ха! – разразилась вся компания.
LXXIX
Вдруг из ближней залы вошел старший Бархаев. Я почувствовал, как стены закачались и туман на одно мгновение застлал мои глаза.
– Ба! Кого я вижу? – вскричал он. – Ты уже вернулся? Ну! Что же ты сделал?
– Ничего! – прошептал я глухо.
– Он, душа моя, здесь ожидовился, – вскричал Брызгин. – Душой и сердцем предался божественной еврейке! – И он чмокнул кончики пальцев. – Мым-ы! Роза, роза Иерихона… Перл, достойнейший царя!
– Ха! ха! ха! – захохотала компания.
Но я ничего не слушал, не слыхал. Бархаев молча и строго смотрел на меня большими черными глазами. Мне казалось, что за ним стоит бледный-бледный призрак моей матери и тихо, плавно качает головой. Я потерял сознание.
Я опомнился через пять дней, опять в моем номере, опять в постели, с подвязанной рукой, из которой пускали кровь.
Подле меня был только мой человек, Степан, которого я взял с собой из деревни.
– Степан, – спросил я, – давно уже я лежу?
– Да уж около недели как изволите хворать. Привезли вас из клуба в бесчувственном положении. Вот только сегодня настояще очнулись.
– Степан, – спросил я чуть слышно, – никто у меня не был?
– Никого-с, окроме доктора и Константина Михалыча (Порхунова). Они все с вами и отваживались.
Как же, думал я, прежде для моего излечения нужна была Сара, а теперь? И отчего теперь так сердце слабо, покойно? Только там где-то, на самой глубине, какой-то осадок горечи…
Но эта слабость прошла через два-три дня. Я окреп, встал с постели, и вместе с силами поднялась, заговорила злоба непримиримая, ненасытимая.
Порой мне казалось, что я все бы простил, забыл, только бы она явилась с ее чарующими ласками. Порой я чувствовал, что задушил бы ее не задумываясь, как только бы она показалась. Дышать становилось тяжело. Кровь приливала к груди. И вслед за тем полный упадок сил, полное изнеможение.
«Что я скажу отцу? – спрашивал я себя в ужасе. – Откуда я добуду 25 тысяч, чтобы выкупить имение? И не взять с нее ни расписки, ни векселя! О! Подлая жидовская кровь!.. И как все это тонко, хитро!»
Мне тогда не хотелось признаться, что меня, напротив, весьма грубо, чисто по-детски надули.
Дня через два, когда я хотел уже выходить, ко мне явился Груздилкин.
– А я к тебе, душа моя, с весьма неприятным поручением, – сказал он, сбрасывая кивер и в него перчатки. – От князя Бархаева.
– Что такое?
– Он требует удовлетворения за удар шандалом в висок, который ты нанес ему в Уключине. Он теперь только оправился от него. Худ, желт, а только и жаждет, чтобы с тобой подраться. Уж мы ему и говорили, и доказывали, что все это пьяная история… Ничего и слышать не хочет… «Крови, крови, его жажду я…»
– Что же, я готов.
И опять страшный прилив злобы сдавил мне грудь.
LXXX
Когда через полчаса Груздилкин, поболтав о всяком вздоре, ушел, то на меня нашел какой-то спокойный стих. О Саре я как будто забыл. Вся страсть, любовь и злоба утихли, ушли в прошедшее. Я думал: если я его не убью, то он меня убьет. И то и другое будет к лучшему. И на этом я успокоился.
Через час я отправился к Порхунову. Он только что встал, куда-то собирался и встретил меня довольно сухо.
– Я пришел к тебе с покорнейшей просьбой, – сказал я.
– К твоим услугам. Что тебе надо?
– Я пришел тебя просить, чтобы ты был моим секундантом.
Он удивленно посмотрел на меня.
– С кем же это ты дерешься?
– С Бархаевым…
– С Бархаевым?!
– Да! Он сегодня присылал ко мне Груздилкина с вызовом на дуэль.
И я рассказал ему причину дуэли: ночь, проведенную в Уключине, – рассказал, как я его ударил впотьмах шандалом в висок.
– Ну! – сказал Порхунов, – это не повод к дуэли. Тут должна быть другая причина. У него, верно, татарская злоба ко всему твоему роду. Убил мать, хочет убить и сына… Ведь он, говорят, хороший стрелок и рубака.
– Будь что будет! – сказал я. – Если он меня не убьет, то я его убью.
И мы условились драться на пистолетах через день, утром, в 7 часов, в трех верстах от города, в Кузьминкиной роще.
Выйдя от него, я почувствовал себя необыкновенно бодрым, какая-то неопровержимая самоуверенность, что я убью его, явилась в сердце. Притом и дуэль с князем Бархаевым, хорошим стрелком и рубакой, необыкновенно льстила моему 22-летнему самолюбию. Я жалел только об одном, что дуэль нельзя было назначить завтра же (на это Порхунов не согласился: завтрашнее утро у него было занято).
– Притом, – сказал он, – тебе не худо было бы сегодня и завтра набить немного руку. Ты хорошо стреляешь из пистолета?
– Недурно. В двадцати шагах из блина не выйду.
Я взял у него пару Лепажа и отправился домой.
После обеда я нанял извозчика и поехал за город. Там, выбрав толстый, вековой дуб, я приколотил к нему один из заранее заготовленных прицельных кружков и стал упражняться. Через час я попадал почти без промаха, в 15 шагах, почти в центр кружка.
Довольный своими экзерцициями, я отправился домой. На дворе стоял чудный весенний вечер. Солнце уже село, на небе разливалась яркая заря. Деревья были еще без листьев, но в воздухе уже пахло весной.
Когда я подъехал к городу, небо стемнело, покрылось тучками. Дрожки начали ковылять в непролазной грязи немощеной, подгородной улицы, в которой стояла топь невообразимая. Лошади и колеса вязли по ступицу. Тогда извозчики в П. ездили еще парой, но и на этой паре тащиться было утомительно.
Вдали замелькали ярко-красные флаги жидовского балагана с пантомимами. В сердце вдруг поднялось, заклокотало опять то же чувство, в котором не знаю, что было сильнее: злоба или любовь? Прежнее спокойно-самоуверенное настроение быстро исчезло.
Я остановил извозчика, расплатился и тихо пошел по дырявым, высоким тротуарам к балагану.
LXXXI
Для чего я пошел – я не знаю. Какое-то чувство говорило мне, что я её увижу.
Когда я подошел к балагану, была уже почти ночь. Я вошел на двор через калитку в заборе. В одном из маленьких оконцев чуть-чуть мелькал огонек. Я подошел к знакомой мне дверце, ведшей в темный чуланчик, и распахнул ее. На верхней ступеньке стояла она, Сара.
Завидя меня, она быстро, опрометью сбежала вниз. Лицо ее было бледно даже в темноте вечера. Не знаю, почему, но мне казалось, что она кого-то ждала, и неукротимая ревность заколыхалась в моем сердца.
– Зачем ты здесь, – в ужасе вскричала она, схватив меня за руку. – Тебя убьют… Ступай! Ступай! Gehe fort! schneller, schneller!
Но я выдернул мою руку из ее руки.
– Сара! – заговорил я взволнованным голосом. – Ты обманывала меня. Но я все прощу… забуду… мое раззоренье… Сара! Когда-нибудь… будь моей… принадлежи только мне, будь моей женой, моей дорогой, милой… сокровищем.
Слезы не дали мне больше говорить.
Она снова схватила меня за руку и увлекла под тень маленького навеса.
– Слушай, ты, – заговорила она строгим голосом, – слушай, ты, безумный мальчик (да, она именно так и сказала: Vahnsinnige Knabe). Я не могу, пойми ты, я не могу быть женой христианина… Я ненавижу, презираю весь ваш проклятый род деспотов, гонителей бедного племени великого Иеговы. Если б можно было обмануть всех вас, презренных, всех разорить, утопить… сжечь на медленном огне, я… я… – И она близко, близко придвинула ко мне свое лицо, искаженное злобой, – я, Сара, сделала бы это собственными руками.
И она глухо и дико захохотала и поднесла к моему лицу стиснутые кулаки.